Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Любарев, приезжая к матери, каждый раз выслушивал страшную и назидательную историю про мафиози, эту легенду Сапёрной улицы. Впрочем, он толком не вслушивался. Любарев садился на скамейку у стола, задумчиво и радостно смотрел на синий виноград «Изабелла» – беседка во дворе была густо и причудливо оплетена им. В маленьком родительском дворике всё было знакомо до боли, до умиления – сарайчик, в котором мать держала кур, крошечная кухонька, площадка для мангала, старая смоковница с сизыми, грушевидными плодами. За спиной у Любарева, в открытую форточку гудел холодильник «Донбасс», он был дорог матери, потому что они его покупали вместе с отцом. Всё в этом маленьком, вдовьем домике было связано с прошлым – лепная розетка с хрустальной люстрой, потемневшей от времени, лепной же карниз под «античность», плюшевый ковёр с чуткими, настороженными оленями над двуспальной кроватью. Отец был инженером-корабельщиком, и судьба Любарева тоже должна была соединиться с Чёрным морем, которое глухо ворочалось рядом, в двухстах метрах от дома.
Он любил – а в Москве и тосковал – сухие и лёгкие крымские ночи. Здесь, на берегу Карантинки, у громадных известняковых валунов, так и не отшлифованных ветрами и волнами, ещё мальчиком он чувствовал дыхание тысячелетий, слабый пульс канувшей в Лету Римской империи. Что-то трагическое и безжалостное, как прибрежные скалы, было в его родном солнечном городе, и такую же трагедию обещала ему судьба; море сверкало и играло под солнцем, оно призывало не бояться, помериться силами – и, если надо, безропотно умереть.
Во дворе дома на Сапёрной улице рос инжир, слива, а у входа цвел огромный розовый куст, выше человеческого роста. Стебли были мощные, с крепкими светлыми иглами. Аромат у цветов – слабый, но стойкий, если растереть лепесток между пальцами, то запах розы держался долго, весь день.
Такой же, обманчиво-романтичной, была и его первая юношеская влюблённость. Саша была тонкая, с длинными светлыми волосами, с широкими тёмно-голубыми глазами. Время от времени она являлась в его сны – как мучительно-желанная грёза о невозможном счастье. Судьба этой девушки, к которой он даже не смел прикоснуться (да что там – даже взглянуть пристально не смел!), сложилась трагически: выйдя замуж, она попала в автомобильную катастрофу. Говорили, что лицо её и тело так изуродованы, что её невозможно узнать… Любарев после школы (она училась в младшем классе) никогда её больше не встретил.
В женщинах Любарев больше всего ценил внешнюю красоту. Умом он понимал, что это неправильно, что облик красавицы может маскировать ужасные душевные язвы, но ничего не мог с собой поделать. Он не был бабником, «юбочником» и циником. Парни из его класса уже хвастались (привирая, конечно) множественными победами, а Любарев лишь мрачно и гордо молчал, хотя ему тоже было чем поделиться.
Как у ювелира сжимается сердце при виде драгоценного камня, так и у Любарева всё замирало внутри при виде красивой девушки. Ему нравился только один тип – высокие, белокожие блондинки, с длинными волнами волос и точёными, правильными чертами древнегреческих камей.
Он был мальчиком-подростком, когда впервые пережил чувственные отношения. Мать всегда брала на лето отдыхающих, обычно семейные пары, иногда с детьми, а в тот раз поселила молодых людей – Максима и Свету. Они жили в крошечной летней кухоньке рядом с домом.
Максим был фанатом плавания, ныряния и рыбалки. Днями он пропадал на море – мускулистый, с хорошо развитым торсом, и чуть кривыми, волосатыми ногами. Смешливая Света звала Любарева играть в карты. Она любила жульничать и беззастенчиво пользовалась его растерянностью – Любарев больше следил за выражением её лукавых глаз, чем за количеством выбитых тузов и шестерок. Они играли на щелбаны, и он с душевным трепетом подставлял свой чистый лоб под лихие щелчки её тонких и крепких пальцев.
Как верный пёс он служил этой властной и кокетливой повелительнице, ходил за ней, как привязанный.
Максим уехал в Форос к приятелю на ночь. Они долго сидели в беседке, увитой виноградом, под рассеянным светом фонаря.
– Ну всё, пора, – сказала Света, смеясь.
Внезапно погас фонарь – это бывало, что электричество ночами отключали. Он коснулся её ладони – по правде говоря, случайно. Она не убрала руку, и его затрясло от волнения, как от электрических разрядов.
– Пошли ко мне, – тихо и повелительно сказала она.
Он, как загипнотизированный, вошёл в тесную кухоньку. Между электроплиткой, столиком и постелью было ровно столько места, что они могли только стоять рядом. И тогда они стали долго и мучительно целоваться. Она была чуть выше его ростом, и всё тело его вытянулось в струну, наполнилось напряженной, сладкой мукой.
Он чувствовал, что совершает ужасную ошибку, грех; и в то же время он испытывал эйфорический восторг, наслаждение от своего неожиданного и чудесного падения. Он слышал эгоистичную, алчную жадность её гибкого крепкого тела, она долго его томила, капризничала, пока, наконец, он с невозможной для него грубостью и истерическим исступлением не набросился на неё и не добился, наконец, торжествуя и ненавидя, последней близости.
Разгорячённые, они лежали рядом. Постель пахла Максимом – его спортивным, мускулистым телом. Света тихонько смеялась – наверное, Любарев ей казался агрессивным котёнком. А у него из глаз бежали слёзы облегчения – он чувствовал себя вором, которого не поймали, путником, упавшим в пропасть и чудесно спасённым.
Врач походил на огородника, который осматривает плоды, чтобы определить «спелые – зелёные», или на мангальщика, ворочающего угли под зарумянившимся шашлыком. С холодным ужасом Любарев понял, что здесь он непременно умрёт, если не вырвется из лап вежливо-учтивого доктора Геббельса.
– Бухенвальд, – шептал он, лежа под капельницей.
Наутро ему стало лучше. Он почувствовал себя почти здоровым. И в этой неожиданной бодрости он вдруг ощутил не вчерашний ужас близкой бездны, а прежнее мужество жителя морского города: «Ну и что, что умру? Не я первый…»
В его первой женщине чудилось что-то мифологическое, сказочно-коварное, овеянное легендами Херсонеса.
Любарев был мальчиком из хорошей семьи: отец – инженер, мать – учительница. Он был не варваром, а эллином, и мечтал покорить мир не животной силой, а культурой и интеллектом.
Зачем этой гедонистке Свете было совращать подростка Любарева? Из озорства? Из женской мести мужскому племени? А может, Любарев ей хоть чуточку нравился?
Он запечатлел свою первую чувственную страсть в романе, который имел успех (относительный, конечно, литература стала уделом избранных). Где теперь коварная Света и что сталось с её крепышом Максимом?! Переживания Любарева переплавили бытовую, в общем-то, историю, в высокую трагедию. Он и сам многое понял, когда, вглядываясь в прошлое, писал эти сцены подростковых метаний, наполненные страстью, желанием и стыдом.
Он приехал вступать в наследство и сгоряча чуть не продал белый материнский домик на Сапёрной улице – с увитой виноградом беседкой, с розовым кустом у порога, с терпким запахом перезрелого инжира, с летними сухими ночами, когда над головой так близко висит Большая Медведица. Но потом он остыл, одумался и договорился с татарином Мехмедом, соседом, что тот присмотрит за домиком в обмен на сдачу его постояльцам в курортный сезон.