Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не говорите вашему приятелю профессору, но я согласен с тем, что вы сказали про пирамиду, повторяющую формой гору. Это шутка. Древние были самыми обычными людьми. Нас поражают скульптуры огромных змей, мы воображаем, будто предки трудились ради нас, чтобы мы помнили их. А может, им просто нравились змеи.
— И когда же на тебя снизошло это великое откровение?
— Сегодня.
— Вот видишь, я же говорила, каждый мексиканец обязан побывать здесь.
— Послушайте, Фрида, я хочу вам кое в чем признаться, и мне все равно, если вы поднимете меня на смех. С тех самых пор, как в четырнадцать лет прочитал историю Кортеса, я сочиняю роман об ацтеках. В основном в уме, но многое переношу на бумагу. И теперь мне стало ясно, что я все это время заблуждался. Я годами писал глупости.
Она кивнула и откусила кусок тамале:
— В каком смысле глупости?
— Я представлял их себе по книгам. Древние казались мне… такими, как говорил профессор. Одержимыми манией величия. Герои и сражения, мифические короли.
— Так ведь никто не знает, какими они были на самом деле, так что можешь придумывать все, что душе угодно. — Фрида порылась в корзине в поисках салфеток. Она захватила из дома желто-синие. — Соли, история сродни живописи. Ей незачем повторять вид из окна.
— Получается, древние не были никакими героями. Большинство, наверное, как мать, все гадали в страхе, как выдать поддельное ожерелье из челюстей за настоящее.
— Сказать по правде, такая история мне нравится больше, — заметила Фрида. — Величие навевает скуку.
Опунция была отменная: толстые куски, слегка обжаренные с сахаром и анисом.
— Вы все это приготовили сегодня утром?
— Не я, а Монтсеррат из «Сан-Анхель инн», — поправила она с набитым ртом. — Серьезно, — все так же жуя, задумчиво добавила Фрида, — мне нравится твоя история.
— Да какая разница. Все равно писателя из меня не выйдет.
— Глупыш, ты уже писатель. Сезар бился, чтобы тебя уволили за то, что ты постоянно что-то пишешь в блокноте, да и Диего пытался заставить тебя бросить это дело. У меня сердце разрывалось от жалости. Теперь им взбрело в голову сделать из тебя профессионального секретаря. А ты, несмотря ни на что, продолжаешь писать о добрых сердцах и скандалах. Вопрос в другом: с чего ты взял, что писателя из тебя не выйдет?
— Чтобы стать писателем, нужны читатели.
— Тогда я не художник. Кому охота разглядывать мою мазню?
— Да хотя бы той американской кинозвезде. Диего мне рассказывал, что этот актер пересмотрел все ваши картины и даже купил пару.
Фрида наливала вино, но на этих словах взглянула исподлобья из-под темных бровей:
— Эдвард Г. Робинсон[162]. Если хочешь знать, он купил четыре картины. По двести долларов за каждую.
— Dios mió. Вот видите.
— Ничего я не вижу. Кроме мальчишки, который грызет ногти и переводит чернила.
— Глупый мальчишка. Как вы и сказали.
— Давай вернемся к сюжету твоего романа. О чем же, по-твоему, мечтают люди, если не о величии и возможности себя увековечить?
От обильного обеда не осталось ни крошки — только жирные пальцы да анисовые зернышки между зубов. Бутылка вина опустела.
— Я верю, что большинство мечтает сытно пообедать, а потом славно отлить.
Фрида снова порылась в корзине и неожиданно достала еще полбутылки вина, оставшиеся с прошлой прогулки.
— Ну и любовь, Соли. Не забудь об этом. Мы — кровь и плоть, которую время от времени обуревают мечты и постоянно — желания.
— Любовь? Боюсь, что чистая любовь вроде той, которую испытывает Лев ко всему человечеству, встречается нечасто. В массе своей мы самые обычные люди. Если и совершаем подвиги, то лишь для того, чтобы нас полюбили. Пусть хоть на десять минут.
— Любовь есть любовь, Соли. Мы жертвуем многим и ждем того же взамен. Не считай себя ничтожеством. Лев в твоем возрасте больше походил на тебя, чем ты думаешь.
— Ну хорошо, людьми правят любовь и почки. Я так считаю. А сейчас я очень хочу писать. Не смотрите, пожалуйста.
— Мог бы выбрать дерево и потолще, — крикнула она. — Уж на что ты худой, а оно тебя и вполовину не закрывает.
— Дайте же джентльмену спокойно пописать!
Фрида в комбинезоне откинулась на траву и посмотрела на меня из-под черных ресниц. Невозможно объяснить, как и почему, но она совершенно переменилась. Из ядовитой змеи превратилась в друга.
— Если ты хочешь сочинять романтические истории про ацтеков, — проговорила она, — то есть если тебе это действительно интересно, тогда непременно стоит попробовать.
Это был настоящий задушевный разговор. О наших предках, чья жизнь, возможно, была важнее и полнее нашей. А если нет, то как им удалось нас одурачить. Фрида предположила — им помогло то, что они ничего не записывали. По словам доктора Гамио, жители Теотиуакана не знали письменности.
— Поэтому нам не прочитать их дневников, — заключила Фрида, — и злых писем, которые они посылали неверным любовникам. Они умерли, не пожаловавшись на жизнь.
Тут она права. Ни сожалений, ни мелочной зависти. Лишь каменные статуи богов и величественные здания. Нам доступна лишь их безупречная архитектура, но не несовершенная жизнь. Но художнику, чьи полотна — сплошь исповеди и проповеди, спорить об этом странно. Без ревности и сожалений ее холсты остались бы пусты.
— Тогда вам лучше сжечь все свои картины. Если хотите, чтобы потомки считали вас героиней.
Фрида коснулась пальцами бус и нахмурила брови. Подняла бокал и покачала в нем красную жидкость, разглядывая на просвет.
— Мне кажется, художник обязан говорить правду, — наконец призналась она. — Конечно, нужно хорошо владеть своим ремеслом и упорно трудиться, но все-таки, чтобы стать настоящим художником, необходимо стремиться к истине. Взять хотя бы детей, которые занимаются у Диего. Они могут прекрасно нарисовать дерево, лицо, что попросишь. Но о жизни они знают с воробьиный нос. А писать-то надо именно это. Иначе зачем вообще смотреть на картины?
— Но как художнику набраться жизненного опыта?
— Я тебе скажу, Соли. Он должен натереть душу о жизнь. Поработай несколько месяцев на медном руднике или на фабрике, где шьют рубашки. Питайся омерзительными жирными тако — просто для опыта. Переспи с несколькими мексиканскими парнями.
— Спасибо за совет. Вы-то, кажется, предпочитаете иностранцев.
— Я — другое дело. Я уже все перепробовала; для этих костей не осталось ничего, кроме могилы. — Она осушила бокал. — Ты злишься на меня. Почему?