Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Устроившись в номере Дома творчества, я успел разложить на письменном столе чистые листы бумаги, карандаши и авторучку, прогуляться по разыгравшейся весне и подышать хвойным сырым воздухом курортного вечера. Успел переночевать и проснуться, надеть костюм, рубашку, галстук и респектабельный плащ. Успел доехать на электричке до города, а затем на метро – до нужной остановки. Вот и все, что удалось…
Офицер порылся в стопке бумаг, достал паспорт с приколотыми к нему листками, пробежал взглядом протокол, взглянул на меня уже осмысленно, как бы узнавая, узаконивая на мне производственный ярлык, и сказал вдруг мягко и почти по-родственному:
– Подождите в комнате. Посидите. Скоро поедем.
В комнате находился еще мужчина – кашляющий, хмурый верзила с бугристым, красным лицом.
Скоро действительно поехали. О будущем я не имел ни малейшего представления. На милицейском «козле» довезли до районного ГУВД – просторного здания, окруженного сквером. Меня вдруг охватил неожиданно панический стыд – не дай бог нарваться на знакомых! Но народ спешил мимо, не глядя по сторонам.
Прошли в квадратную комнату с рядами фанерных кресел и решетками на окнах. В комнате сидело несколько карикатурных харь, серо-буро-малиновых. Из рамы на административных нарушителей смотрел Феликс Эдмундович, думая – как, мол, измельчала контрреволюция. Розовощекий сержант стоял в дверях и вовсе не походил на охрану, но это уже начиналась несвобода. Скрипнув на повороте ботинками, в комнату почти вбежал коренастый мужчина с залысинами над морщинистым лбом и в мятом, плохо сидящем костюме. Взглядом он словно сфотографировал присутствующих. Стало понятно, что это судья. Он бросил на стол потертый кейс, щелкнул замками, сел за стол, став еще меньше. Сержант положил перед судьей стопку паспортов и протоколов. Судья брезгливо порылся в стопке, взял один из паспортов, протокол и произнес:
– Рекшан. Владимир Ольгердович.
Я встал, не зная, как должно вести себя.
Судья пробежал глазами протокол, перевел взгляд на меня, оценивая рост, галстук и плащ.
– Кем работаешь? – спросил он.
– Что? – Я не понял вопроса.
– Кем работаешь?
Я по-идиотски улыбнулся, мгновенно осознав глупость улыбки и глупость гвардейского роста в этой комнате.
– Кем работаешь? – еще раз спросил судья и поморщился.
– Писателем, – ответил я, стараясь напомнить правосудию о предупредительном звонке опера Гаврилова.
Судья замер. Он расценил, кажется, слово «писатель» как издевку. Он молчал бесконечные три секунды, потом впечатал ладонь в стопку протоколов и сказал, как отрубил:
– Пятнадцать суток…
Следующие две недели вместо Дома творчества я провел на кошмарных говноочистительных работах, где первые дни, кутаясь в респектабельный плащ, черпаком на длинной ручке выковыривал гнилую жижу из подземной трубы мыловаренного завода. Потом удалось позвонить, и брат принес ватник. Потом жена с животом встречала меня возле ворот административной тюрьмы на улице Каляева. Предродовое лицо, словно манная каша. И авоська в руке с батонами…
С работы везли в тюрягу часов в пять. К этому времени обычно подтягивался народ в ресторан Дома писателей на Шпалерной в трех сотнях метрах от тюряги. Несколько раз мне приходилось прятаться – автобус останавливался на красный свет и проходившие знакомые могли увидеть. Тут уже речь шла не о стыде. Мы с беременной женой жили в комнате девять метров в окружении злых соседей. Предполагался ребенок и все ужасы скученной жизни. Мне следовало вступить в Союз писателей и, поскольку мы стояли на городской очереди, вскоре получить жилье. Молодым читателям, конечно, не понять, как это – получить жилье. Ну, была такая возможность при социализме, получать жилье даром. Я написал заявление, получил рекомендации от двух членов Союза писателей. Моему заявлению дали ход. Пока я сидел на «сутках», его рассматривали, приняв положительное решение, в двух инстанциях. Предстояло пройти еще две. Если бы узнали про арест, то не видать мне квартиры, как Мэрилин Монро.
Вышел я на свободу посвежевшим от физической работы, знающим, как проносить в камеру сигареты и где прятать хлеб, спавшим на «вертолете», вкусившим «хряпа» и «могилы». Судья дал мне вышку. А дал он мне ее за гордую осанку, «писателя» и потому, что гад-Гаврилов позвонил куда-то не туда. Жена родила в срок сына, который теперь уже вполне взрослый мужчина.
Пока падал социализм, я успел получить двухкомнатную квартиру на Московском проспекте. Теперь бы за нее пришлось платить два мешка денег. Если б вышла заминка с приемом документов, то… Лучше не задумываться.
Интересная деталь. Милиция продавала задержанных разным предприятиям по два рубля и пятьдесят копеек в день, занимаясь фактически работорговлей. Но рабский труд, как известно, неэффективен.
Хотя я и рассказываю в основном бытовые коллизии из собственной жизни, но все равно работа получается историческая, в определенной степени воссоздающая советскую жизнь Ленинграда…
Антиалкогольный указ Горбачева создал досуговые неудобства, но по сути был правильным. Человек с уже сформировавшейся химическо-психологической зависимостью от алкоголя всегда найдет способ выпить. А молодежь, выпивающая иногда под воздействием сложившегося поведенческого стереотипа старших, изголяться, дабы найти вино или водку, не станет. Ясное дело, ликеро-водочным дефицитом воспользовались люди, склонные к незаконной экономической деятельности. Расцвели пышным цветом так называемые «пьяные углы» – там из-под полы продавали алкоголь в любое время дня и ночи. Я жил тогда на Гражданской улице неподалеку от дома старухи-процентщицы из романа Достоевского и знал одно такое место под названием Фонари. В районе Фонарного переулка, наискосок от знаменитых бань, вечно роились «синяки». «Синяками» называли опустившихся алкоголиков обоего пола. Они поджидали страждущего и выступали посредниками. За посредничество алкоголики, видимо, имели долю алкоголем. Через «синяков» бутылки покупались со стопроцентной наценкой.
Рассказывая в прошлой главе о вышедшей книге, большом гонораре и тюрьме, я несколько поспешил. Мучительное книжное дело имело массу нюансов. Проявился в нем и антиалкогольный указ.
Вскоре после вступления его в силу мне позвонил редактор издательства «Советский писатель», в котором у меня медленно и верно готовилась к печати дебютная книга прозы, и произнес зловещую фразу:
– Все очень плохо.
Сердце запрыгало как мячик.
Редактор выдержал паузу и добавил:
– Следует из книги убрать упоминания алкогольных напитков.
– Но ведь я нигде не смакую пьянство. Алкоголь лишь иногда возникает, как неизменная часть социалистического реализма.
– Все равно. Приказано убрать.
Пришлось убирать. А один из рассказов оказался безнадежно испорчен. В нем действует сирота, наткнувшийся на кладбищенскую могилу со своей фамилией. Сирота придумывает себе деда в могиле, его героическую биографию. Он начинает ухаживать за могилой, приводить приятелей. Они, естественно, на кладбище выпивают. Не пьянствуют, а именно выпивают-поминают. Пьют они вино. Я пытался с редактором торговаться. Понижал градус, предлагая заменить вино пивом. Но номер не прошел, и в конечной редакции персонажи пили чай. «Ну что – еще по чуть-чуть?» – спрашивает герой рассказа и наливает из термоса чай.