Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Абсолютно беспрепятственно, можно даже сказать, в странной тишине монгольские воины, прикрываясь хашаром, достигли крепостных стен, свободно приставили к ним сотни лестниц и полезли наверх, по-прежнему не встречая сопротивления и даже не видя противника. Казалось, осаждённый город обезлюдел. Но стоило первому шлему ордынца подняться над краем стены, как в ту же минуту из боевых проходов вынырнули вооружённые топорами и рогатинами ополченцы и обрушились на врага с таким остервенением, какого никто не ожидал. Пошла рубка. Мир в мгновение ока переполнился криками, стонами, лязганьем сабель, тяжёлыми ударами палиц. Из выступающих сторожевых башен по наседавшим монголам открыли прицельную стрельбу опытные бойцы из тех пришлых баламутов, что подбили мулл города к бунту. Лестницы сбрасывались вместе с облепившими их воинами. Время от времени на головы атакующих выплескивалась раскалённая смола и кипящие фекалии, распространявшие такой дикий смрад, что даже монголы не выдерживали, а кое-кто из угодивших под них так и вовсе валился без чувств. Кому-то удавалось вскарабкаться на стену и вступить врукопашную, но ненадолго. Кешекентцы, как пчёлы, облепляли таких гостей и в худшем случае, если не получалось справиться, падали вместе с ними вниз. Всё слилось в один бесконечный, нечеловеческий вой.
С какого-то момента фронтальная стрельба со стен стала перекрещиваться с фланговым обстрелом с башен, образуя на подступах к ним зону сплошного поражения, в то время как монгольские лучники, засыпавшие кешекентцев стрелами, не могли получить таких результатов в отношении врага.
Субэдей первым понял, что и этот приступ провалился, и, чтобы сберечь силы, решил обратиться к каану с предложением отступить. Каан выслушал его в мрачном молчании, потом оглянулся на Лу Ю и вдруг спросил:
— А жеребёнок? Где жеребёнок?
— Жеребёнок? — не понял Субэдей и тут же заверил: — Сейчас узнаю.
— Я посылал за ним десятку.
— Насколько мне известно, — вмешался Елюй Чу-цай, склоняясь в поклоне, — его не успели спасти, великий хан. Слишком поздно.
— В таком случае, — медленно произнёс каан, — и десятника, и всю десятку казнить. Немедленно! Сейчас! — рявкнул он и вышел из шатра.
8
Вот уже больше года маленький отряд монгольских головорезов блуждал по землям Сун и Цзинь, Гоби и Ся, пытаясь догнать неизвестно куда ускользающую орду. Иногда начинало казаться, что задача эта невыполнима, поскольку перемещения войск каана были непрерывны и непредсказуемы, а скорость движения самого отряда определялась возможностями белого осла, на котором ехал упрямый лайчжоуский монах, и возможности эти были весьма ограниченны по сравнению с ходом коня, верблюда или хотя бы кибитки.
Дороги были переполнены шайками одичавших убийц, способных жрать людей заживо, и столкновения с ними были главной головной болью отряда. Другая забота поджидала на каждом ямском стане, где им сообщали о новой перемене маршрута орды. Сначала их было сто, и сотник чувствовал себя сотником, то есть уверенным в себе начальником. Но в бесконечных стычках с разбойниками силы постепенно таяли, и сотник начал опасаться, что если так пойдёт дальше, то в скором времени ему, чего доброго, останется командовать десяткой.
Монаха монголы закрывали собой, и часто стрелы, предназначенные ему, убивали их. Никто из них не испытывал к нему тёплых чувств, а сотник так и вовсе питал отвращение, но таков был приказ каана: доставить монаха целым и невредимым — поэтому первый и лучший кусок из котла всегда был ему. Сам монах воспринимал всё это бесстрастно, если не сказать равнодушно. Во время стычек он садился на корточки и прижимался к ослу, как будто от страха. Но это вряд ли. Он ничего не боялся. В его отношении к людям сквозила лёгкая отчуждённость, прикрываемая вежливостью, а вот мир без людей вызывал у него живой интерес. Он мог часами наблюдать за перемещением букашки по листу, отыскивая в нём скрытый смысл, или собирать какие-то травки для заваривания чая. Монголам всё это было неинтересно, они видели в нём в лучшем случае ценное животное, которого захотел каан.
Общался с монахом один телохранитель Лю Чжун-лу, да и те разговоры сводились в основном к бытовым вопросам: что с погодой, далеко ли до города, — однако, в отличие от монголов, его уважение к монаху оставалось неизменно высоким, хотя видимых причин к тому за всё время пути как-то не проявилось. Монах ни разу не спросил, для чего он понадобился великому каану, не предположил и даже ни разу не коснулся этой темы, и вообще держал себя как беспечный бычок, ведомый на заклание.
У монаха был с собой сундучок с массой каких-то предметов: ножичков, амулетов, приправ к пище, камешков и прочей чепухи. Как-то сотник, напившись хмельной дряни из фляги нищего странника, не понявшего, что ему говорят, и за то тотчас убитого, выхватил сундучок у монаха, когда тот собирался подстригать бороду.
— Я хочу знать, — прорычал он заплетающимся языком. — Может, там отрава.
Лю Чжун-лу вырвал из ножен саблю и приставил её к горлу монгола. Одуревшего сотника остановил не столько клинок, сколько полный стали взгляд чжурдженьского телохранителя. Монголы вскочили на ноги. На мгновение все замерли. И тут монах просеменил к сотнику, которому едва доставал до плеча, вежливо забрал у него свой сундучок и вернулся к прерванному занятию как ни в чём не бывало. Лю Чжун-лу решил, что пришёл его конец. Он быстро убрал саблю в ножны и поклонился.
— Думаю, Сын Неба оценит твою сдержанность, — пробормотал он.
Сотник тряхнул головой и, не проронив слова, направился к своим воинам. Теперь оставалось ждать удара в спину. Но ничего такого не последовало. Протрезвев, сотник, видимо, решил сделать вид, что ничего не помнит. Более того, он попросту перестал замечать монаха. Так было спокойнее. Больше шансов не прибить его ненароком, как муху. Но вместе с тем он стал бдительнее следить, чтобы с головы монаха не упал ни один седой волос.
Тогда же монах попросил Лю Чжун-лу больше не заступаться за него.
— Почему? — удивился чжурджень.
Монах взял в руки два одинаковых камня, взвесил их.
— Видишь? — спросил он. — Один уравновешивает другой. Зачем мешать тому, что идёт по закону сущего? Когда надо, дао сам положит песчинку — на этот или на тот.
Все другие дни монах в основном сидел на месте, погружённый в себя, и либо неслышно разговаривал с ослом, либо ковырялся в своём сундучке, либо мычал себе что-то под нос. Иногда он бродил по полям, собирая полезные растения, затем высушивал их и раскладывал по баночкам.
Вообще-то Лю Чжун-лу ожидал от него каких-нибудь откровений, каких-нибудь неожиданных чудес. Но их не последовало. Монаху не было дела до сопровождавших его людей. Однако, удивительное дело, находясь возле монаха, телохранитель всё равно как будто бы безмолвно разговаривал с ним о наиболее важном, что есть, для любого человека, разговаривал много и столь искренне, что душа сама раскрывала крылья, воспаряя над прекрасным и безразличным миром, полным сиюминутных страстей и бесплодных иллюзий.