Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Викарий! Четвертый, особый «баскет»! Сопереживатель не включать! – скомандовал Игнатий Христофорович верному «лаборанту».
Будто «дежавю». Будто временная петля Мёбиуса. Будто замкнутый круг. Более у Гортензия подходящих сравнений не нашлось. Все это уже было. Было. Даже приказ Викарию повторял близко, если не дословно, однажды уже слышанный и оттого знакомый.
В центре комнаты ослепительно белый столб в этот момент распался на четкое, подвижное изображение. Игнатий Христофорович каким‑то торжествующим, чуть ли не судейским тоном комментировал разворачивавшуюся перед «почтенным собранием» молекулярную запись.
– Дестабилизация, как вы изволите наблюдать, приближена к максимально допустимому пределу. А ведь это происходит в час традиционного молебна на площади! Массовая апатия, за ней, как следствие, в недалеком будущем немотивированная агрессия. Но не это сейчас главное! – Игнатий Христофорович взял нарочитую паузу, как если бы собирался огорошить присутствующих неким скандальным фактом. Впрочем, именно это он и проделал: – Видите, там, крайний справа. Нечеткое выражение в чертах лица, излишняя одутловатая возрастная полнота, неуверенная координация – особь в явном замешательстве. Это и есть пропавший Треф! Да‑да! Викарий запросил и скрупулезно сверил регистрационные генные шифры, плюс визуально‑портретные данные – ошибка исключена. Так кого, позвольте узнать, милостивые господа, вы искали в минувшие тревожные дни?
М‑да, шарахнул старик от души! Из всех импульсных стволов! Гортензий почувствовал себя нелепо и униженно, будто обмишулившийся рыцарь, схлопотавший от дамы сердца заслуженную затрещину – по мордасам да туфелькой.
– Игнаша. Не подумай, будто я… Но когда это снято? – с надеждой неизвестно на что спросила Амалия Павловна.
– Вчера. Еще день ушел на проверку. Или ты всерьез допускаешь – Вольер способен фальсифицировать архисложный для него физико‑технологический процесс?
– Нет, конечно, – Амалия Павловна ответила так, словно для нее угасла не столько эта неизвестная надежда, сколько уверенность в самой себе.
Они, возможно, обиделись. Доверяй, но и проверяй. Видит бог, он не хотел этого. Игнатий Христофорович непроизвольно сник, ослабил телесное напряжение – магнитное кресло среагировало в момент, попыталось принять горизонтальное положение. Не хватало еще, чтобы Амалия видела его в стариковской беспомощности! Он вернул себе горделивую осанку без усилий в этот раз – как‑то выйдет в следующий? А ведь он не так уж стар. В его возрасте старость не у многих и начиналась‑то. Годков сто, поди, протянет со скрипом, если научится щадить себя. Только научится ли? Чужие заботы – лишние хлопоты. Большинство молодых так и считают. Под словом «чужие» разумеют, конечно же, Вольер. Добровольцы, подобные Гортензию, вообще редкость. Потребитель класса экстра, так, кажется, назвала его некогда Амалия. Охочий до всего на свете щенок – до всего на свете и сразу. Из таких вырастают лучшие общественные социологи‑координаторы. Это он сейчас на каждый любопытный горшок покрышка. Всюду нужно сунуть нос. Познавательная энергия хлещет через край, а вот созидательная еще и не пробуждалась толком. Ничего, ничего. Без потребителей, особенно класса экстра, в Новом мире не обойтись, тут уж можно поручиться. Гортензий хватает знание, как троглодит животную пищу. И все ему мало. То чреватые последствиями сенсорные активаторы на себе испытывает, то мчится на орбиту Плутона поглядеть в тензометрический гелеоскоп. Со временем это проходит – гласит статистика, дама неумолимая. Хорошо еще, чего не ведает молодость, то нынче может старость. А съемка, что же, немного вправит мозги. Причем не одному лишь Гортензию. С Вольером шутки шутить вздумали? Молокососы, детвора, забавляющаяся с плазменным запалом. Это тебе не Фавн с его «Хайль!», это силища грозная, рыкающий дракон за решеткой. И подпиливать ее прутья – дерзость безумия. Ничего, они еще поймут. На горьком опыте, дай бог, чтобы не на своем! Думают, Цивильная эволюция зашла необратимо далеко. Как же, надежды юношей питают, а старцев – точные науки! Банальные энтеровирусы, если скачкообразно вдруг мутируют, по сей день способны вызвать эпидемии, да что там – целые пандемии! Не говоря уже о заразе сознательной, хотя и слепой в своей массе, – это он все о Вольере. И таково будет всегда. Язва – она и есть язва, хоть как ее назови. Вольер – которая незаживающая. Ветхозаветная проказа, дремлющая в своих границах. Да пребудет там во веки веков! Его стараниями тоже… Игнатий Христофорович очнулся от размышлений, почувствовав непривычную и неприятную выжидательную тишину.
– Прошу прощения, – с легким смущением извинился он, догадавшись, что окружающие его люди ждут из вежливости, когда он нарушит молчание. – Я не сразу открылся перед вами, но у меня имелись собственные соображения на сей счет. Иногда внезапность доходчивей многоречивых убеждений. Но и это далеко не все. Однако прежде я хочу спросить – вы, милостивые господа, путешествовали по близлежащим окрестностям достаточно долгое время, дабы быть в курсе необычайных событий. Не могли бы вы изложить в краткой форме свежайшие… м‑м‑м слухи?
– Помилуйте, Игнат! В Новом мире каждый день – необычайное событие, – нахмурившись, отозвался Карлуша, видно было, что навязанная роль горе‑следователя немало его задела. Потому от милого его сердцу пушисто‑гладкого образа он склонялся к поведению ершисто‑вздыбленному.
– И все‑таки, – примирительно, но и неуступчиво продолжал настаивать Игнатий Христофорович.
Вместо Карлуши слово взял Гортензий. Не то чтобы вылез поперек. Но раз уж Карел не хочет и намерен дуться, почему бы не сэкономить драгоценные минуты?
– В Старой Курляндии «искатели» обнаружили в пласте Средних веков развалины замка – чуть ли не древней резиденции Готарда Кетлера. Говорят, некий вновь прибывший новичок подсказал. В Полоцком заповеднике у системного егеря Лагуна‑Ворского пропал гибридный полярный олень – ругается страшно и грешит на хохмачей Лапландского подворья, дескать, давно просили зверя на празднование потешного юбилея Святого Николая, да он отказал в решительной форме. Что еще? – Гортензий почесал свой длинный, благородный нос, натужно припоминая. – Опять нелегкая принесла Лизеру. Ну, вы помните, здоровенный такой красавец. Суданских корней – черный дьявол. Задумал строить в Танжере развернутый музей. Достоверную картину садов Семирамиды. У него как ни год, так очередная вожжа под хвостом, даром что черт. Нипочем угомониться не желает. Парню девятый десяток, а он по сю пору со студийной малышней якшается, никак не перебесится. Умница всё ж таки! Говорят, стремительный малый – не успел приехать, уже у великовозрастного младенца Сомова отбил ни больше ни меньше Ниночку Аристову… Но это почти наверное, голые слухи, – поспешно добавил он, краем раскосого глаза уловив, как посуровела и погрустнела Амалия Павловна. Эх, язык мой, враг мой! Он и позабыл, бестактнейший он человек, никудышный рыцарь! Ивар Сомов – родной и самый любимый ее сын. Даже дразнили в детстве – «амаленькин сынок». Потому что поздний и еще потому, что вышло нехорошо с его отцом. Сомов‑старший, некогда правая рука и сердечный ученик Игнатия Христофоровича, с наставником не поладил. Разругались они вдрызг из‑за теории детерминационных мутаций, со скандалом разругались – кто прав, а кто сам дурак. Хлопнул тогда Сомов‑старший пороговым блоком, да и подался на станцию Амундсена – Скотта, где открыл собственную лабораторию. Амалия‑то, говорят, за ним и не думала следовать, хотя просил чуть ли не до слез. Дескать, Игнаша без нее пропадет, все же старинный друг семьи. Ерунда, конечно. Причина та шита белыми нитками – прежняя страсть была и вся вышла, да и «пересвет‑сткий» мастодонт не беспомощен, но старался делать вид. Потому что, согласно все той же наблюдательной молве, Игнат‑то наш без малого полвека в нее тайно влюблен. Все знают, кроме самой Амалии. Но Игнатий Христофорович не человек, кремень. Что влюблен, так это его дело. Для семейного счастья считает себя непригодным, оттого коверкать молодую жизнь не намерен. Уж лучше терпеть и страдать молча. Гортензию бы его заботы! Хотя как раз к безобидной кандидатуре Гортензия мудрый хозяин «Пересвета» вроде бы благосклонен. Или, по крайней мере, сопереживательно относится к его пылкой надежде, преград не чинит и мужественно жертвует своими чувствами. Жалко его. И Амалию тоже жалко. Потому что младший ее сын (старший уж давно на Тефии по уши погряз в загадке колец Сатурна, состоялся как ученый авторитет) – пасынок судьбы, иначе и не скажешь. Тонкий, всеми нервами наружу, вечно ищет недоступный идеал и, не найдя, мучается жестоко. И мать мучает. Художник милостию божьей, какие и в Новом мире редкость, – будто Леонардо или Иванов, вечно терзает одно‑единственное произведение в прозрении совершенства. Вся его нынешняя жизнь сплошные переделки, и будущая, похоже, не исключение. Тридцать три года – срок страдальца Христа, по теперешним временам от горшка два вершка, но все равно. Одно слово, великовозрастный младенец. Предводительствует в стихийной орде местной малолетней поросли, едва‑едва вышедшей из пеленок. В Большом Ковно полно таких, ребячий славный город, но сомовская компания самая из них оголтелая. Перекати‑поле, еще и озорники, почище шутников «Тахю‑тиса». Амалии Павловне – сплошное из‑за того расстройство. А он‑то, Гортензий, тоже хорош! Полез, будто медведь в малинник, за сплетней с пылу с жару, разлакомился. С раскаяния дернул себя, что было мочи, за повисшую уныло челку – пусть и ему станет больно! Помогло слегка.