Шрифт:
Интервал:
Закладка:
(— В своем доме я тыкаю кого хочу и чем хочу, — был ответ мелкого.)
Молекула пришелся настолько не по душе поэту Бласко, что через несколько дней после нашего посещения Павильона он прочел нам литанию, написанную в честь того:
Нравственная тина мира,
удались от нас.
Змеиная чесотка,
смола мандрагоры,
удались от нас.
Микроб микроба,
червяк, насаживаемый рыбаком
на ржавый крючок,
удались от нас.
Маленький всадник Апокалипсиса,
гарцующий на пони,
удались от нас.
Внутренности рака,
проходимец среди подлецов,
подлец среди проходимцев,
Полифем, возлюбленный мужланами,
удались от нас.
Столбняк, паралич, карбункул,
адская пробка,
удались от нас.
— Но что за подлости и коварство чинил Молекула, чтобы вызвать подобное обращение и подобные стихи? — спросите вы.
Именно об этом я и намереваюсь рассказать. Так что не трогайтесь с мест.
Итак, это может показаться грубой выдумкой, небылицей, рассчитанной на дешевый эффект, но дело в том, что реальность тоже может быть очень грубой и рассчитанной на дешевый эффект: у Молекулы был брат, унаследованный вместе с морозильной фабрикой, — паралитик и монголик[35], который больше всего на свете любил пиво, потому что ему не хватало дополнительных лабиринтов внутри великого лабиринта. Этот несчастный, по имени Паскуаль и по прозвищу Снаряд, все время находился в Павильоне, катаясь туда-сюда в своем кресле на колесах, словно странствующий рыцарь, избранный злосчастьем, и почти всегда он был накачан пивом по самые брови, потому что Молекула поощрял этот его порок, пьянство, и пиво образовывало опасную смесь с лекарствами, которые он принимал, чтобы облегчить случавшиеся с ним приступы ярости, и вот Снаряд курсировал там, передвигая свое кресло с осоловелой неуклюжестью, как будто участвовал в родео на безумной лошади, путаясь в кнопках и скоростях, раб неисправимого зигзага, — он казался не человеком, а космической ракетой под управлением пьяной обезьяны.
— И что?
Так вот, при виде этого тревожного зрелища Молекула, недоступный сочувствию не только братскому, но и сочувствию вообще, смеялся так, что у него тряслись щеки, и, дабы продлить веселье, показывал всем, какие усилия предпринимает Снаряд, чтобы объехать препятствие, на которое его занесло: как он снова и снова сталкивается со стеной — задний ход, и снова в стену, мученик своего моторного средства передвижения; или же он привлекал внимание публики к тому, как дрожат пальцы несчастного, когда он нажимает на кнопки управления креслом, или же он сам начинал тыкать в эти кнопки, чтобы кресло взбесилось, под похожим на взгляд мертвой рыбы взглядом Снаряда, пьяненького, отупевшего, находящегося где-то в Монголии.
(— Я делаю ему эвтаназию, — говорил Молекула, наливая Снаряду выпить.)
(Это с одной стороны.)
С другой стороны, узнав от Хупа настоящее имя Молекулы, я стал рыться в полицейских архивах, и мне удалось раскопать информацию о звездных делах, осуществленных этим плевком Бога в болотах преступления: несколько афер, одно хищение, набор потасовок с различными последствиями, участие в налете на аптеку и, наконец, самый перл: четыре приговора за совращение малолетних обоего пола и восемнадцать заявлений о попытках совращения малолетних. (Любитель несовершеннолетних.) Молекула был любителем несовершеннолетних, и полагаю, хотя и не знаю точно (?), что эти его сексуальные наклонности определялись каким-то психологическим фактором, сваренным во фрейдистском котелке: маленький Молекула в поисках людей своего роста? Подсознание маленького Молекулы, застывшее в детской сексуальности, ставшее на якорь в ошеломлении первоначальных телесных открытий, под надзором тысячи глаз, в том числе мстительного ока Закона? (Возбуждающий ужас, это кровавое облако в сознании…) (Он, жаждущий разделить с девочками и мальчиками игру горячечных рук, шарящих под плиссированными юбками, расстегивающих пятисантиметровые молнии…) (Молекула, любитель малолетних.) (Тридцать два года, и восемь из них — в тени.) (И два незавершенных суда.)
Молекула любил рассказывать анекдоты собственного сочинения, над которыми смеялся только он сам:
— Идут два человека по полю, и один говорит: «Какое большое поле!», а другой ему: «Это ты большой, золотце мое!», и они отправляются в доисторическую пещеру и делают трах-трах.
(И Молекула смеялся, показывая маленькие зубы, и ему было все равно, что никто не смеется, ведь у него в голове было полно тараканов, и эти тараканы, шевелясь, щекотали ему губчатые клетки мозга, и, смеясь, он закрывал глаза, казавшиеся одним-единственным глазом.)
Помимо всего этого (и помимо моего видения его сердца, где живет агонизирующий скорпион), оказалось, что Молекула — друг Кинки. Вследствие этих связей назойливый Кинки стал посещать Ледяной Павильон, и я часто встречал его там –
(— Одолжи мне пару бумажек), –
потому что, хоть мне и трудно в этом признаться, я стал завсегдатаем этого грота идей.
— Почему?
Ну, это очень просто: по вине Того, Кто Был И Кто Уже Не Есть.
— Тот, Кто Был И Кто Уже Не Есть?
Именно: это был необычный и концептуальный псевдоним, при помощи которого представился перед аудиторией Ледяного Павильона человек лет сорока с небольшим, пикнического телосложения и почти лысый, с очень сильно изъеденным лицом, легкий на язык, с шокирующими понятиями о вселенной вообще: от белья до музыки сфер, касаясь всего остального, — а это почти бесконечность, ведь ничто не ускользало от его рассуждений, разглагольствований и словесных излияний: подо все он подводил теорию, мутную или ясную, или и то, и другое одновременно, что часто случалось: перемежающееся равновесие между аналитической ясностью и экзегетическим бредом.
У этого человека была тяжелая походка, как будто внутри него двигалась повозка из плохо сочлененных костей, и глухой притягательный голос. Его первые слова были примерно следующие:
— Я был главным героем космической трагедии, а теперь я второстепенный персонаж жизни. Я был тем, чем уже не являюсь и не буду, я вдовец самого себя, и хочу, чтоб вы называли меня Тот, Кто Был И Кто Уже Не Есть, потому что я именно таков: агонизирующее становление.
(И он театрально склонил голову, несомненно, для того, чтоб подтвердить свою сущность агонизирующего становления.)
Первая речь Того, Кто Был И Кто Уже Не Есть, оказалась достаточно хаотичной, потому что он принялся препарировать разнородные темы с применением техники термомикс, но видно было, что перед нами — не бездельник вроде приверженца алгебраических диет (так сказать) или поэта с потоком рифм, а бездельник более сложный. Этому типу, с его головокружительными логомахиями и с его систематизированными бреднями, удавалось увлечь и удивить слушателей, у которых дух захватывало от его блуждающей стратегии, потому что он переходил от разглагольствований, ну, скажем, о фрейдистской теории нарциссизма, например, к захвату врасплох совершенно неожиданной темы: