Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он ухмыльнулся. Их столик еще оставался в тени, а «Ротонда» на другой стороне улицы уже блестела на утреннем неярком солнце. Между тем «Дом» начинал наполняться, а в «Ротонде» было пустовато. Когда-то «Ротонда» была не менее, а может, и более популярна, но однажды управляющий допустил роковую ошибку. Как-то утром молодая американка сидела на солнышке с кофе, газетой и сигаретой, но без шляпки. Управляющий и метрдотель взирали на нее с ужасом и отчаянием. В Париже дама не появляется вне дома без шляпки. А если все же появляется, то уж никак не курит. Это не принято. Подверженные, как все галлы, слабости употреблять данную им невеликую власть, управляющий с метрдотелем направились к ней, чтобы потребовать от американки незамедлительно прекратить и не нарушать. Девица была поражена наглостью этих двух идиотов и возмутилась. Обе стороны высказывались все более горячо и даже враждебно. Собралась толпа, большинство приняло сторону молодой американки. Пара французов не желала изменить своим принципам. Однако и девица оказалась не из робких. Кончилось тем, что она собрала свое имущество и прошагала через дорогу в «Дом», а собравшаяся свита последовала за ней. Примут ли в «Доме» ее манеры? Безусловно, мадемуазель! Так произошла историческая перемена в истории quartier.[23]С того дня англичан и американцев можно было увидеть только в «Доме», а «Ротонда» осталась в распоряжении скандинавов, русских, немцев и тому подобного народа. Хемингуэй, правда, писал, что самый подлый сброд из Гринвич-Виллидж показывался иной раз в «Ротонде», но остальные были умнее. Услышав эту историю от Клайда, Годвин превратил ее в небольшой очерк для Свейна, и Свейн потребовал, чтобы он почаще писал такие этюды, если попадется подходящая тема, а они откроют новую рубрику под названием «Парижские ночи».
В другое утро Годвин спросил:
— Что это за метка у нее на лице?
— Метка?
— Крестик на щеке. Откуда он?
— А, это как раз та история, которую она имела в виду, когда сказала, что старина Клайд спас ей жизнь. Ничего особенного, тут и рассказывать-то нечего…
— Что? Что за история?
— Ну, тот крестик у нее на лице называется «croix de vache».[24]Ты уже повидал апашей, тех, что считают себя крутыми, одеваются в черное, и вид у них, на мой взгляд, довольно глупый, только это не так, потому что на самом деле они мерзавцы… и бывают порядком жестоки, как, наверно, и индейцы апачи. Так вот, если апаш или кто-то, кто себя таким воображает, считает, что женщина его, знаешь ли, оскорбила, ну, скажем, с другим малым, изменила, можно сказать, то он ее избивает, а потом вынимает нож и метит ее крестом… так и вышло с крошкой Клотильдой однажды ночью, пару лет назад, ей было, пожалуй, семнадцать или восемнадцать. Словом, я наткнулся на нее в переулке, она была здорово избита, кто-то ее порезал… я ей помог выбраться. Черт возьми, она славная малышка… и недурная певица, «шантузи». Я показал ей несколько фокусов с фразовкой, на трубе. — Он улыбнулся. — Вот и все, ничего особенного, приятель?
— А ты узнал, кто с ней так расправился?
— Она так и не сказала. Поначалу все боялась, потому я и старался показать, что она «моя девушка». Я хочу сказать, она свободна как ветер. Но я представил дело так, что она моя очень хорошая приятельница. Так что кто обидит ее, обидит меня. Тот апаш ни разу больше не показывался, и она не сказала, кто это был.
— Я бы с удовольствием его убил, — сказал Годвин.
Она была такой хрупкой. Он представил, как она спит, свернувшись в крохотный комок на кровати.
— Не ввязывайся, приятель. Это все прошло и забыто. Забудь. С ней все в порядке. Слушай, ты уж не влюбился ли в нее?
— Почему бы и нет?
— Ну, возлюби ее бог, она ведь шлюшка, понимаешь? Милейшее существо, я никому не позволил бы слова против нее сказать, я буду драться за нее насмерть, но у тебя, надо думать, маловато опыта с женщинами такого сорта… когда женщина торгует собой, это на ней сказывается, одни становятся более ожесточенными, а некоторые — страшно грустными в душе. Клотильда из последних. Ей трудно пришлось в жизни… Я хочу сказать — она может сломаться. И не думаю, что тебе стоит собирать обломки. Но ты делай, как знаешь, приятель. Я тут просто поразмыслил вслух, только и всего.
— За меня не беспокойся, — сказал Годвин. — Я справлюсь.
Он понимал, что Клайд говорит чистую правду, но черт его побери, если он хотел ее слышать.
— Ни на минуту не сомневаюсь, приятель.
Беда была в том, что Годвин справлялся не так уж хорошо. И мучили его не способы, которыми Клотильда зарабатывала на жизнь: это он сумел бы вписать в новизну своей парижской жизни как эпизод своих парижских очерков. Но Годвин привязывался к ней все сильнее, а она была почти рабски предана Клайду. Годвину хотелось объяснить ей, что она пересаливает, что Клайд вовсе не ждет от нее этого, но стоило взглянуть на ее серьезное личико с крестообразной отметиной, увидеть ее взгляд, полный заботы — заботы о нем, о Клайде, обо всех, кроме нее самой, — и он не мог открыть рта. Что она чувствовала к Клайду, то чувствовала, и, пожалуй, была права. Никогда не знаешь. А Годвин появился позже, но она говорила, что любит Годвина — любит иначе, чем Клайда.
Иногда, не так уж редко, Годвин замечал, что Клайд исчезает после последнего выступления: взмах руки, улыбка — и его нет. Поговаривали, что у него есть подружка, которую он прячет, — несколько скандальная связь. Предполагалась, что это замужняя женщина. Вопросов никто не задавал. В таких делах действовал своеобразный кодекс поведения, были свои правила.
Клотильда допоздна засиживалась с Годвином в клубе, куда он являлся, посетив какую-нибудь оперу, балет или концерт. Пока он был занят делами, она тоже работала: обслуживала одного-двух клиентов между ужином и последним выступлением Клайда, к которому подходил Годвин. Отыскав ее взглядом в пещерной полутьме клуба, целуя ее и чувствуя на ее зубах вкус зубного порошка, ощущая языком его крупинки, он понимал, почему она старательно вычистила зубы перед встречей с ним. И тело ее было чисто отмыто в ванне, и присыпано пудрой и надушено, и на постели было свежее белье. Это была ее жизнь, это входило в заключенное между ними соглашение, и Годвин старался не думать об этом. Большей частью это ему удавалось.
Клайд.
Клотильда его любила, и Годвину, черт побери, нравился этот парень, и Годвин был ему благодарен за помощь и поддержку — но тут его, как ни смешно, пробирало насквозь.
Во-первых, Клотильду слишком уж беспокоили ночные исчезновения Клайда и слухи о таинственной женщине. Она мало говорила, но Годвин читал мысли у нее на лице. Чуть рассеянный взгляд, морщинка между безупречно нарисованными бровями. Что это, ревность? Или ее, по неким необъяснимым причинам, тревожили его ночные странствия?
Во-вторых, она делила с ним постель. Клотильда кокетливо хвасталась перед ним костюмчиком, в котором любил видеть ее Клайд, оставаясь с ней наедине. Годвин попробовал отделаться смехом, но костюм, как ни странно, возбуждал и его. Она одевалась как школьница. Длинная строгая блузка с синей отделкой и синяя юбочка в складку. Белые гольфы. Она превращалась в двенадцатилетнюю девочку, но податливое тело было женским. Она вышагивала из юбки и стояла перед ним в одной длинной блузе и гольфах до колена, и застенчиво улыбалась, расчетливо искушая его, и Годвин переставал понимать, что происходит. Любовь, страсть, желание, поклонение — есть ли между ними разница? Он думал, что, возможно, есть, но наслаждение есть наслаждение, и как можно о нем думать? Чем бы это ни было, оно было очень далеко от впитанной с юности методистской морали.