Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Папа улыбался во весь рот, мама хлопотала вокруг невидной и невиданной Вари, которая невозмутимо пила чай и задумчиво листала местную прессу.
Я протопала вслед за мамой в кухню и подозрительно зашептала:
– Откуда она взялась? Вы с ней когда познакомились? И что это еще за левый целокс? Его двадцать раз проверить надо, прежде чем на передовую бойцам отправлять!
Мама воззрилась на меня так же, как я три минуты назад на гостью, – оторопело и изумленно:
– Мурзик, да папа ее сто лет знает! Она жена Славки Корецкого, с которым они вместе с первого класса учились!
– Ну и что? Все с кем-то когда-то учились, а теперь стреляют друг в друга! И что-то я не видела у нас в доме этого Корецкого – аж ни разу. Вы документы ее смотрели?
Мама даже задохнулась:
– Знаешь что, иди-ка ты к себе! Ты в этом своем госпитале совсем черствой стала! Варя, можно сказать, жизнью там рискует! Она в Москве целую группу собрала сочувствующих нам, в пикетах с плакатами стоит, ночами не спит, и своей свободой – а может, и жизнью даже рискует, чтобы как можно больше людей узнало о том, что у нас тут происходит, а ты!..
Мы сидели за столом и больше разговаривали, чем ели. Внутри меня с хрустом обрушивались какие-то замшелые представления о том, что в России, а тем более в Москве, кроме Макаревича, Акунина, Ахеджаковой, Улицкой и еще двух-трех десятков таких же ярких представителей «пятой колонны», живут сплошь одни «ватники» и «крымнашевцы». И с каждым новым Вариным словом эта огромная куча разбитых в мелкое крошево иллюзий все росла и грозила намертво погрести меня под собой.
– Знаешь, Рит, – ласково говорила Варя, и ее легкое аканье теперь казалось мне прекрасной музыкой, – я их в свою мастерскую постоянно приглашаю. Чай накрываю, говорю-говорю, убеждаю-убеждаю – они слушают и соглашаются. И вроде как разумными становятся. А через неделю приходят – и снова здорово: глаза пустые и такое несут… И про младенцев распятых, и про органы, которые тут якобы изымают у беженцев. И даже про рабов – слыхали, наверное? Что у вас всем правосекам будут по два раба из Донбасса выдавать!
Она так мило выговаривает это «правосекам», что я не удивляюсь, а только смеюсь вместе со всеми.
– Нет, нам рабы на зиму глядя не нужны! – авторитетно заявляет па. – Разве что рабыни. Одну, помоложе, я бы взял. Ну не смотри ты на меня так, Рит! Чисто по кухне помочь…
– Варь, а вы по специальности кто? – вклиниваюсь я.
– Я? Я художник. Вон у вас на стене, я вижу, до сих пор моя работа висит. Лет двадцать ей, не меньше… Это еще когда мы со Славкой в горы ездили, я там на пленэре писала. Это Абхазия… До того как…
Она запинается, и по ее глазам я вижу, что ей – ЕЙ! – привезший нам препарат, стоящий баснословных денег, выходящей на площадь с плакатами за свободу Украины, – стыдно. Стыдно за тех, кто превратил некогда цветущий край в заброшенные руины, кто разрушил жизнь целого народа и теперь пытается проделать то же самое с нами. Нормальному человеку стыдно за нечистоплотных политиков, вороватых чиновников, за тех, кто перекраивает мир так, что в нем становится невозможно жить…
Синие горы в легкой дымке, солнечный свет празднично горит на промытой тропическим ливнем листве. Я всю свою жизнь смотрела на эту незамысловатую картинку на стене, а учась в школе, даже пыталась ее копировать. У меня, естественно, ничего не вышло: все было вроде на месте, но не получался тот самый искрящийся свет и не появлялся воздух – плотный, слоистый, который даже сейчас имел привкус морской соли и хвои, растущей в горах. Эта маленькая женщина, похожая на учительницу начальных классов, несомненно, умела творить волшебство…
– Вы и сейчас пишете картины? – почтительно спросила я.
– Конечно! Я ведь ничего больше и не умею. Разве что общаться. Только сейчас стало очень трудно общаться, понимаете? Телевизор вообще лучше не включать: сплошная помойка. Только и слышишь: хунта, фашизм, крымнаш, мы самые великие… А люди… Люди у нас очень хорошие! Очень хорошие! Раньше, когда я с плакатом стояла, они в меня раз по пять за день плевали, а последние две недели – ни разу! И полиция раньше просто смотрела и не вмешивалась, а теперь они нас даже защищают!
Я глядела на эту женщину с наивным, стянутым простой резинкой хвостиком, и во мне росло какое-то новое, небывалое чувство. Кто она: святая, блаженная? Или просто из породы тех, в ком произошел неизвестный пока генетический сбой, от которого люди теряют чувство опасности и приобретают другие черты – то ли ангельские, то ли те, которые проявятся у людей будущего. Проявятся через века, не раньше. Когда таких, как эта Варя, станет рождаться на порядок, а то и на два больше. Тех, которые не поддаются никакому внушению, не умеют врать и привозят в страну, которую считают несправедливо обиженной, лекарство, спасающее жизнь.
– Я хочу все увидеть своими глазами, – говорит Варя. – А потом приехать и рассказать. Я уже в Киеве была, видела там такое, от чего у меня буквально дыхание остановилось: вдоль тех улиц, где погибли люди, лежат цветы… очень толстым слоем, по колено и даже выше… сотни метров вот таких баррикад из букетов… бордюров… не знаю даже как это называется? И свечи. Очень много свечей…
– Наверное, это память?.. – тихо, одними губами, прошептала я, но она все равно услышала.
– Да, память… и благодарность. Я такого нигде не видела. И люди несут и несут. Я даже не думала, что в городе может быть такое количество цветов! И брусчатку укладывают новую. И такие лица! Главное – это лица! Жаль, я не портретист… От вас дальше поеду: Винница, Львов… Карпаты хочу посмотреть – может, все-таки найду этих бендеровцев, а?
Она перестает печалиться и заразительно смеется, и выговаривает по-своему: бЕндеровцев, а не бАндеровцев.
– Я тут на днях читала о Степана БЕндере, – говорит она, – очень интересно…
– БАндере, – машинально поправляю я.
– А, ну да, точно. Бандере. Хочу поехать на его родину. Знаете, памятник кому стоит там на вокзале?
– Неужели Путину? – недоверчиво спрашиваю я.
– Там стоит памятник Пушкину, – серьезно отвечает Варя. – Пушкину! Вот так. Это – навсегда. А Путину… боюсь, все эти заоблачные рейтинги – тот же мыльный пузырь. Красиво, переливается, а лопнет в один миг, как и не бывало. И еще: я вам по-хорошему завидую, что у вас был Майдан…
– Наша Анька стояла! – гордо говорит мама, и я снова не понимаю, что происходит. Не она ли каждый день кричала мне в трубку: «Немедленно уходи оттуда! Сейчас же приезжай домой!» Ну, возможно, когда у меня самой рано или поздно будут дети, я и это пойму.
– Правда?! – Глаза у жены папиного друга горят. – Господи! Страшно было?
Страшно? Страшно, наверное, когда ты стоишь одна, а в тебя плюют. А на Майдане мне не было страшно. Даже когда снайперы начали стрелять и погиб Негоян – самый первый из тех, кого потом назовут Небесной сотней, и я поняла, насколько мы все, находившиеся там, уязвимы и смертны, я не боялась. Может быть, не страшно было потому, что нас, единомышленников, думавших и чувствовавших, как одно целое, было очень много? Почти два с половиной миллиона людей на площади и прилегающих к ней улицах стояли плечом к плечу и ощущали друг друга, как единый организм. Наверное, так пчелы чувствуют себя роем – грозным, гудящим… От одной пчелы можно отмахнуться, но что делать, когда пчел миллионы? Против роя бессилен даже медведь. Сегодня наш рой рассыпался, распался на отдельные составляющие, но мы знаем, на что мы способны. Это осталось в нас навсегда. Я не знаю, как рассказать обо всем этом, – я не мастер говорить красиво, как тот же Олег. Поэтому я просто молчу.