Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ненароком выхваченные слова были «…не в моих пра…», «замуже…», «знать» (подчеркнуто), «только ты и я» и, наконец, «…чение» или «…дение». Мучение? Наслаждение?
Сидя в темноте, водя пальцем взад-вперед по краю конверта, Анатолий Павлович размышлял о том, что на человека иногда обрушивается — так несправедливо, без всякого предупреждения — необходимость выбора, выбора мгновенного, который требуется делать без времени на раздумья, почти инстинктивно, но от которого за один этот миг меняется вся оставшаяся жизнь. Он мог расцепить руки, освободиться от почти невесомого, но такого давящего груза на его ладони и, не тревожа темноту, ощупью выбраться из комнаты, тихо закрыть за собой дверь, оставляя позади свои низменные подозрения, а через пару дней, когда Нина вернется с дачи, невзначай упомянуть, что у него на столе лежит для нее письмо, а после, после, на протяжении всего отмеренного им срока, подавлять в себе мучительную неуверенность всякий раз, что по нему будет скользить взгляд ее холодных, непроницаемых прекрасных глаз, — и все равно сомневаться, сомневаться вечно… Или же, с такой же легкостью, он мог прямо сейчас щелкнуть выключателем, грубо изнасиловать конверт, вырвать из него все тайны, начертанные бледно-фиолетовыми чернилами, — и с этой самой минуты и навеки жить со стыдом, с глубоким, темным стыдом, который горьким вкусом во рту станет подниматься в нем всякий раз, как он будет видеть Нинино усталое, милое лицо, уже чуть-чуть размытое возрастом, — да, с этой самой минуты он будет вечно помнить, как однажды вечером, на исходе лета, проявил малодушие и оказался недостойным и ее самой, и их прошлого, и все ради каких-то бессмысленных женских сплетен, несдержанных излияний случайной университетской подружки.
Ибо в глубине души он не сомневался, что записульку эту от избытка чувств наверняка сочинила Люся, переполняемая впечатлениями от недавнего спектакля и экспансивным, не по возрасту, жеманством. Нинуся, лапушка, — станет читать он, с трясущимися руками и навеки проклятой, летящей в ад душой, — не в моих правилах приглашать людей в последнюю минуту, но что поделаешь, если я замужем за репортером, которого обычно выдергивают из дому именно тогда, когда у нас взяты билеты на мой любимый спектакль. Но мне ли не знать, что на тебя всегда можно рассчитывать! Согласись, на этот раз все было как в юности: вбежали в зал, когда уже поднимался занавес (только ты и я на это способны), упивались божественной чеховской интонацией, в антракте со смехом разглядывали расфуфыренных провинциалок и лакомились неизменными канапе с икрой! И бокал шампанского напоследок — какое наслаждение! Надеюсь, что…
Да, он был уверен, абсолютно уверен, что к этому все и сводилось — и совершенно ни при чем тут были тот воскресный день, и отгул Вадима, и не начавшийся еще театральный сезон, и неведомый Виктор из телефонной книжки…
Суханов зажег свет и безжалостно разорвал конверт.
Любимая моя, — так начинался убористый текст, занимавший две страницы, — писать тебе опасно, но звонить ты запрещаешь, да я и не решился бы сказать вслух то, что собираюсь написать. Когда я в прошлый раз увидел твою подавленность и грусть, мне стало ясно, что дальше так продолжаться не может. Ты взяла с меня обещание никогда не заводить разговор о нашей «притворной жизни»; не в моих правилах отступать от своего слова, но пойми: нарушить обещание — это меньшее зло, чем потерять то прекрасное, что есть между нами. Я давно пытаюсь вести себя так, как ты хочешь: довольствоваться тайными встречами, шептать в телефонную трубку, жалкими урывками ловить твое присутствие. Но у меня сдают нервы, любовь моя, и запретная тень твоего замужества сгущается раз от раза, когда я вынужден отпускать твой голос только из-за того, что тебе послышался шум в прихожей; когда ты выходишь из дому и делаешь вид, что не замечаешь меня на тротуаре, потому что нас могут увидеть из окна; когда мы украдкой целуемся в каких-то подворотнях.
Сердце у меня разрывалось столько раз, что теперь даже самые драгоценные наши воспоминания сделались мучением. Помнишь тот вечер в декабре, когда ты, совершенно ослепительная, в коротком полушубке, постучала в окно моей машины и надменно попросила отвезти тебя на другой конец города, и, пока мы медленно ехали сквозь пургу, ты вдруг расплакалась? Снег валил не переставая; когда я остановился в каком-то переулке, мы скоро оказались в белой, яркой, сверкающей пещере, только ты и я, вдалеке от всех, от всего… И всякий раз как я вспоминаю тот снегопад, а тебя нет рядом, у меня темнеет в глазах и наваливается тоска.
И в эту среду, когда ты подкрасила губы и стала понуро удаляться — а я провожал тебя взглядом, пока ты не скрылась за углом, и не знал, когда тебе еще удастся вырваться, — до меня наконец-то дошла простая истина. Любимая, больше я не могу выносить эти бесконечные расставания. Больше не могу довольствоваться твоим присутствием лишь в настоящем и прошлом: ты нужна мне и в будущем. Хотя сам я никогда тебе в этом не признавался, ты знаешь, не можешь не знать, что я собираюсь уйти от Светланы — собирался с той самой минуты, когда мы с тобой впервые поцеловались в нашей снежной пещере, — я только ждал, чтобы ты сама меня об этом попросила. Но прошел почти год, а я все еще жду. Чего ты боишься, любимая? Поверь, устроенный быт никогда не заменит ту любовь, которая обрушилась на нас с тобой такой внезапной и волшебной силой, — любовь, от которой перехватывает горло, от которой трепещет каждая жилка, а любой краткий миг, проведенный вместе, наполняется смыслом и становится бесконечно дорогим.
Прошу же тебя, ради нашей любви: давай станем свободными и безоглядными, как боги, отбросим рутину и ложь, начнем с чистого листа, далеко позади оставляя бесконечные мучения нашей двойной жизни, — и сделаем это сейчас, пока унизительная скрытность, моя вина перед дочерью, твоя жалость к мужу не иссушили наши сердца. Мы с тобой оба знаем, что наше чувство стоит любых жертв. Когда-то давно ты мне сказала, что твой муж тебе сделал много хорошего. Но правда в том, что он никогда не умел любить. А мы с тобой — умеем. Прошу тебя, не забывай, какой это редкостный дар.
Поспеши с ответом, если не хочешь, чтобы я заявился к тебе домой. Твой В.
Вот, значит, как.
И не было у него ни друзей, ни любовниц, которым он мог бы излить душу, ни воспоминаний, которые он мог откупорить и вдыхать, как некий чудотворно-целительный эликсир, — не было ни рая, ни ада, которые он мог призвать на помощь, которым он мог бросить проклятие или молитву, — ни благосклонных божеств, ни милосердных ангелов-хранителей, ни темных сил бездны… В целом мире не было ничего, кроме двух листков бумаги, скомканных в руке, да пустого, черного августовского неба над головой, да пульсирующей дыры там, где прежде была душа. Потому что когда непоправимое в конце концов случилось, он понял, что совершенно одинок — обречен в одиночку пробираться через руины прошлого, подбирая обломки; в одиночку, опустошенным, брести сквозь будущее уныние; в одиночку умирать, когда пробьет его час.
Анатолий Павлович Суханов методично разгладил страницы, сунул их обратно в конверт и, положив на стол, молча устремил на него свой взгляд. И по прошествии времени, когда сердце его наконец отдышалось, он осознал, что причиняло ему истинную боль. Потеря Нины была не самой сокрушительной из его потерь; больше всего он скорбел из-за того, что потерял Нинин образ — тот «чистейшей прелести чистейший образец», который полюбил многие годы тому назад и берег в наизаветнейших тайниках памяти.