Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно эту линию — борьбы против демократии — проводили и «Весы». «Для нас, представителей символизма , как стройного миросозерцания … — писал Эллис, — нет внутреннего пути индивидуума — внешнему усовершенствованию форм общежития. Для нас не может быть и речи о примирении пути отдельного героического индивидуума с инстинктивными движениями масс, всегда подчиненными узко эгоистическим, материальным мотивам».
Устами Андрея Белого журнал «Весы» высказал едва ли не самую страстную положительную оценку сборника статей «Вехи». «Поднялась инсинуация, — так писал Белый в ответ на обвинения, выдвинутые честной демократической печатью против авторов «Вех». — «Вехи»-де шаг направо, тут-де замаскированное черносотенство; печать не ответила авторам «Вех» добросовестным разбором их положений, а военно-полевым расстрелом сборника; тем не менее, — продолжает Андрей Белый, — {-211-} «Вехи» читаются интеллигенцией; русская интеллигенция не может не видеть явной правдивости авторов и красноречивой правды слов о себе самой, но устами своих глашатаев интеллигенция перенесла центр обвинений с себя, как целого, на семь злополучных авторов. …Интеллигенция, — писал далее Андрей Белый, — эта духовная буржуазия — давно осознала себя как класс; остается думать, что идеологи ее часто бывают ею инспирированы; ведь она пишет себе самой о себе самой; пресса — угодливое зеркало русской интеллигенции — в негодовании прессы по поводу выхода «Вех» слышатся иногда те же ноты, какие слышатся в негодовании лицемерных развратников при виде наготы; нагота, в которой предстают нам подчас слова авторов «Вех», должна раздражать развратных любителей прикровенного слова: прикровенное слово сперва извратило смысл статей Бердяева, Гершензона, Струве и др., а потом совершило над ними варварскую расправу».
Но Андрей Белый был вовсе не единственным писателем символизма, который, ведя борьбу против демократического крыла тогдашней русской литературы, выдавал эту борьбу за борьбу против «буржуазности».
Так, в частности, и Валерий Брюсов в своей полемике против Ленина по вопросу о свободе печати уверял, что символисты более ненавидят буржуазную культуру, чем революционеры:
«Валерий Брюсов… держал курс на теорию, которая стремилась представить символизм как чисто художественное течение…» «В статье «О речи рабской», в защиту поэзии» он характеризовал символизм как «определенное историческое явление, связанное с определенными датами и именами», «Возникшее как литературная школа, в конце XIX века, во Франции, «символистическое» движение нашло последователей во всех литературах Европы, оплодотворило своими идеями другие искусства и не могло не отразиться на миросозерцании эпохи. Но все же оно всегда развивалось исключительно в области искусства ». {-212-}
Поэтому Валерий Брюсов отрицал подчинение искусства науке, общественности и мистике. «Символизм, — писал он, — есть метод искусства, осознанный в той школе, которая получила название «символической». Этим своим методом искусство отличается от рационалистического познания мира в науке и от внерассудочного проникновения в его тайны в мистике. Искусство автономно, у него свой метод и свои задачи. Когда же можно будет, — восклицал Брюсов, — не повторять этой истины, которую давно пора считать азбучной. Неужели после того, как искусство заставляли служить науке и общественности, теперь его будут заставлять обслуживать религию! Дайте же ему, наконец, свободу!»
Не все символисты, в том числе и виднейшие их представители, как-то Андрей Белый и Вячеслав Иванов, были согласны с идеей автономии искусства, которую исповедовал Валерий Брюсов. Они противопоставляли ей взгляд на искусство как на средство переделки и пересоздания жизни в духе и смысле, в каком трактовал эту проблему Шиллер в его «Письмах об эстетическом воспитании человека».
В. Ф. Асмус с полной правотой утверждает, что в эстетике Достоевского тезис Шиллера не просто воспроизводится в формуле «красота спасет мир», но и превращается в боевой лозунг реакции , в прямое, полное ненависти к революции отрицание всех форм революционной борьбы. Эстетикой наряду с религией великий романист пытается поразить ненавистный ему дух революции. В прямой преемственности с эстетикой Шиллера и Достоевского стоит и тезис символистов, под чем они представляли себе что угодно другое, кроме действительного социально-революционного преображения русского общества». Но довольно цитат из монументальной статьи В. Ф. Асмуса с привнесением крайней малости моих слов.
Борис Пастернак вступил на путь поэта и, чуть позд-{-213-} нее, на путь прозаика, в 1912 году. До этого он мечтал стать композитором. В «Охранной грамоте» мы читаем, что его более чем горячо поощрил Скрябин, выслушав три его сочинения: «Я поспешил кончить. Он сразу пустился уверять меня, что о музыкальных способностях говорить нелепо, когда налицо несравненно большее, и мне в музыке дано сказать свое слово».
И все же Пастернак стал поэтом, не композитором. Наверно, была права французская почитательница и друг Бориса Леонидовича, сказавшая, что Пастернак был «предназначен судьбою стать не кем иным, как русским поэтом».
Тем не менее мне довелось услышать от Бориса Леонидовича в начале пятидесятых годов, что он признает своим только написанное им начиная с сороковых годов, а также (тут он запнулся. — Н. В. ) и свои юношеские музыкальные произведения. В архиве Пастернака хранятся три законченных опуса, из которых один был издан — его соната — Госмузиздатом в 1975 году и не раз исполнялся в концертных залах.
Пастернак встречался с поэтами-символистами в имении Балтрушайтиса и в московских кругах и кружках, знал Брюсова, Андрея Белого, Ходасевича, Вячеслава Иванова. Идеологией символизма никогда не интересовался, да толком и не знал ее. Блоку был представлен впервые в коридоре или на лестнице Политехнического музея. «Блок был приветлив, но жаловался на самочувствие, просил отложить встречу до улучшения его здоровья». Оно не восстанавливалось. Спустя несколько месяцев он умер.
«У Блока было все, что создает великого поэта, — писал Пастернак в своей второй — предсмертной — автобиографии, — огонь, нежность, проникновение, свой образ мира, свой дар особого, все претворяющего прикосновения… Из этих качеств и еще многих других остановлюсь на одной стороне, может быть наложившей {-214-} на меня наибольший отпечаток и потому кажущейся мне преимущественной, на блоковской стремительности, на его блуждающей пристальности, на беглости его наблюдений.
Свет в окошке шатался,
В полумраке — один —
У подъезда шептался
С темнотой арлекин.
. . . . . . . . . . .
По улицам метель метет,
Свивается, шатается.
Мне кто-то руку подает
И кто-то