Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Павлин, разгуливающий под сенью дерев, расфуфырил свой радужный хвост. Богданович окунает руки в ведро – черные волоски облипли матовыми бусинками воздуха – и еще раз пригоршнями брызгает себе в лицо.
Скотство.
– Довольно, – негромко говорю я, павлин резко вскрикивает, Богданович открывает глаза, и точнехонько ему в переносицу как-то застенчиво втыкается пуля, ровно жук, охраняющий свое гнездо в дупле. Богданович откидывается и машет рукой перед глазами – будто отгоняет кружащую над ним осу – потом падает на бок, опрокидывая ведро. За подобную меткость выстрела я наградил Юозаса Коверу коробкой папирос, хотя в принципе я солдат не балую.
В этот миг в широко открытом окне дворца я заметил одного из этих бестий. Он стоял с дымящимся ружьем у плеча, и я отчетливо расслышал, как он сказал:
– Тэк-с.
– Мерзавцы, – прошипел я, чувствуя, как набухли жилы у меня на висках, став похожими на пиявок.
Придерживая за поясницу спотыкающегося мирового судью, я проводил его (тяжело дыша от злобы, которой вообще-то поддаюсь редко) вглубь парка, в тенистое место.
– Я же вам говорил, чтобы взяли ружье.
Судья ничего не ответил. Он еще не успел почувствовать боли, только пытался ладонью зажать рану и удержать струящуюся липкую кровь.
– Ничего, – сказал я. – Мы с ними расправимся. Со всеми до единого. Только, сдается мне, их там больше, чем вы говорили.
Судья не отозвался. Раненный в плечо, он, видимо, ощутил, что все то, что еще час назад казалось ему таким важным, – все эти дела и мысли теперь отдалились, попрятались в траве и листве деревьев. Глядя на свою кровь, струящуюся между пальцев, он ни о чем не думал, чувствуя лишь сильную досаду, горечь. Я видел, что для него это чувство не ново. Это была горечь ускользающего бытия. Не из-за того, что что-то не сделано или чего-то теперь уже невозможно сделать, но из-за того, что ничего не получится совершить в будущем. Горечь ускользающего будущего.
Он не желал в это верить, но я видел – он верил: только лишь горечь и жалость к себе, переплетённые с парализующим бессилием имели сейчас значение (помочь себе, достойно поддержать свой никнущий дух ты мог бы только сам, но как раз сейчас ты сам не можешь этого сделать). Судья принялся хныкать. Хныкал он сухо, без слез, словно давно плачущее дитя, глаза у которого уже высохли, но оно никак не может уняться.
Я усадил судью на лавочку между тополей и с отвращением отвернулся. Неужели все мы в такие минуты становимся животными? Неужели, лишь на миг поддавшись слабости, мы проходим обратно весь путь, для прохождения коего потребовалось много лет? Неужели темные силы крепко схватывают нас своими щупальцами всего за секунду? Неужели они так сильны? Неужели мы все? Неужели и я?.. Сотня «ужели» пронеслась у меня в голове, но я тут же взял себя в руки. Ведь это сомнение. Я не имею права поддаться сомнениям. Не сомневаться – вот та основа, на которой я стою, стою крепко, обеими ногами, именно благодаря ей я таков, каков есть. Я отлично сознаю это. Не сомневаться – девиз моего сословия, моего класса, людей моей, если вам угодно, внутренней организации, сильный, сущностный, правый. Не рассуждать, а знать. Знать и не сомневаться. Мне не требуется особых усилий, чтобы овладеть собой. Идея, мысль выше и первичнее тела, больше, чем материя – грубая, хаотичная, тупая.
– Превозмогите себя, судья. Будьте мужчиной. Ведь ничего страшного не случилось. Вы легко ранены. Для нас, солдат, это царапина. Плакать? Вы ведь судья. Не забывайте об этом. Вам дозволено обвинять, осуждать, в конце концов вы обязаны судить. Плакать – женское занятие.
Мне стоило немалых сил не отвернуться снова. Пусть я понимал, что большинство моих заверений кажутся судье глупостью, все же я надеялся, что хотя бы одно слово западет ему в сердце.
– Сейчас, сейчас, потерпите. Все будет хорошо. Ну же, судья. Будьте умницей. Пускай плачут они. – Я махнул головой в сторону дворца.
Вдруг мне подумалось, что решительность, пожалуй, подействует на него больше.
– Ну-ка, судья, снимите пиджак.
Мысль была верной. Судья поднял голову и заерзал, пытаясь раздеться, но шоковое состояние уже прошло, и боль обожгла ему плечо и руку. Это оказалось лучшим аргументом. Боль одолела горечь, и это придало ему сил. С моей помощью мировой судья Крамонас стащил с себя пиджак.
– Перевяжите его, – велел я рядовому Блажявичюсу, прибежавшему спросить, что им делать: разбойники, кажется, укрепили свои позиции во дворце. – Это ворье никуда не денется. Пойду с ними разберусь.
Вынув носовой платок, я тщательно вытер пальцы, запачканные кровью мирового судьи, но бурые пятна все равно остались.
– Пуля прошла навылет, – сообщил Блажявичюс, сорвав с судьи рубашку и стянув ее лоскутами плечо над раной. – Сблизи стреляли, слава Тебе, Господи. Не извольте беспокоиться, господин капитан. Идите. Обычная рана. От такой никто еще не умирал. – Он улыбнулся судье, и, мне кажется, тот сразу его полюбил. – Я сам присмотрю за судьей.
Я согласно кивнул:
– Отведите его в городок, Блажявичюс. Так будет лучше. Сможете сами идти, судья? Ну, выше голову. В Серяджюсе наверняка есть врач. Он промоет рану и перевяжет как следует. Удачи.
Отойдя на такое расстояние, когда меня уже не могли видеть ни раненый, ни ухаживающий за ним солдат, я почувствовал облегчение и сплюнул.
Ну вот. Теперь этот ребенок принялся разглядывать наши литографии и цветные открытки, развешанные по побеленным штукатуркой стенам. Я никак не могла отделаться от ощущения, что нарушила супружеский обет. А ведь это…
– Кто этот человек, сующий клещи в раскаленные угли?
– Святая Тереза. Разве вы никогда не видели таких картинок? – Это «вы», которое я стеснялась ему сказать, теперь получилось легко, словно так и следует.
Мне было неприятно говорить о картинках, с которых глядели святые, но другого выхода не было.
– У нас таких нет.
– Но наверное, вам доводилось видеть их в церкви? – спросила я, чувствуя, как глаза мои коварно сверкнули: скажи «не доводилось», и я буду знать, что ты не ребенок, а сам черт в детском обличье.
– Да. В церкви я их видел. Но не все. В нашей церкви нескольких не хватает. Вон той женщины с клещами. И вот этого, с веткой сирени. Другие тоже не совсем такие, как у вас.
Анус отвернулся от литографий и уставился в окно. Я встала на другом конце кухни, стараясь, чтобы нас разделяло как можно большее расстояние, хотя, в общем, это вряд ли спасло бы: мне хотелось задушить этого ребенка… Или упасть ему в ноги.
С тем же лицом – было бы гораздо лучше, если б он рисовал, тогда все из него впитывается в бумагу и не витает в воздухе – Анус спросил:
– Где вы держите своего айтвараса?[19]