Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока что упоение было чуждо магистру. Немного раньше он, наверно, с незрелой, ребяческой жадностью впился бы в эти стихи, где Эрот с озорной улыбкой приподнимает завесу над сладостными тайнами пенорожденной богини. Теперь же юноша бессознательно стыдливо свернул свитки со жгучими словами, выведенными явно увлеченным переписчиком. Только от дактилей Алкея Мессенского[107]он долго не мог оторваться.
Как ненавистен мне Эрот, что острой стрелою своею Метит не в дичь – в мое сердце. Оно же подобно Птенчику неоперенному – скрыться, вспорхнув, не умеет. Разве достойна бога цель беззащитная эта?
Он давно уж понял, что любит нобилиссиму – и как-то иначе, чем афинских или коринфских девушек. С ними он бегал, хохотал, вообще вел себя, как мальчишка. А, не видя их, даже о них не вспоминал; в крайнем случае, они изредка нарушали его сон, и тогда он вместе с Бионом смеялся над ними. О нобилиссиме же ему напоминало все. В лунном свете он видел протянутые руки и обескровленное лицо девушки, в солнечный день – почти физически ощущал ее золотистое сияние. Не только стройные пальмы, легкокрылые чайки, жемчужное кружево моря воспринимались им как ее посланники, как что-то родственное ей, но даже уродливые предметы каким-то образом заставляли вспоминать ее. От ожогов, полученных при пожаре в императорской спальне, он давно поправился, но долгое лежание в постели вызвало бледность, особенно подчеркиваемую свежим розовым шрамом на лбу. Император предписал ему ежедневные прогулки, и он исходил гигантский город вдоль и поперек. Когда в узких переулках ремесленных кварталов ему случалось обходить большие лужи или мусорные кучи, воображение непременно рисовало ему, как осторожно и грациозно прошла бы здесь в своих крошечных красных сандалиях она. На улицах бегали чумазые ребятишки с бронзовыми колокольчиками на шее, отпугивавшими злых демонов, которые всюду подстерегают детей, и в то же время указывавшими матерям, где находится ребенок, а юноше слышался мелодичный звон подвесок нобилиссимы. По шестикилометровому Дромосу, главной улице города с прямыми рядами колонн по обеим сторонам, бродили не только греки и египтяне, но также эфиопы и арабы, ливийцы и скифы, индийцы и персы, а среди них разгуливали представительницы всех народов империи, избравшие вольный образ жизни. В Александрии продавалось решительно все, и на все находился покупатель. Квинтипор еще не видел ни одной женщины во всей красе, но находил у каждой что-нибудь такое, в чем она не могла соперничать с нобилиссимой. Однажды какой-то нумидиец гнал стаю страусов, выкрашенных в красный цвет, и юноша явственно слышал, как нобилиссима, словно изумленная девочка, громко всплеснула руками. А когда один непристойный павиан, которого вел на цепи великан-нубиец, хотел было завязать с юношей драку, он услышал, как нобилиссима задорно засмеялась, отчего и на его губах заиграла улыбка.
Да, думая о нобилиссиме, магистр часто улыбался, но при встрече начать с ней разговор стоило ему огромного труда, и он нескоро овладевал собой. Это была уже не робость, как вначале, а стеснение совсем другого рода, которое со временем не только не проходило, а, наоборот, от встречи к встрече все усиливалось. Нобилиссима, предложив ему при первом знакомстве дружбу, что тогда немного испугало его, сдержала свое обещание. Она даже сумела подольститься к императрице, чтобы иметь возможность, находясь вблизи августы, улыбаться ему, причем она нисколько этого не скрывала от юноши, да Квинтипор и сам это замечал. Когда его с ожогами надолго уложили в постель, девушка приходила к нему и целыми часами путано, но очень мило болтала о придворных, о принцепсах, о своем детстве в военных лагерях, о бабушке Ромуле, о старенькой Трулле. Всегда добродушно, но не без иронии, порой низко склоняясь к его лицу, чтобы поправить подушки. Нет, право, – Квинтипор уже не боялся дикой нобилиссимы. Ему только отчего-то все время хотелось плакать, и сердце его сжималось особенно больно, когда он чувствовал, что ему не удастся проглотить слезы. Он не хотел казаться смешным, но сам не знал, что с ним творится. К счастью, девушка ничего не замечала. Она шутила, смеялась, болтала с ним больше и ласковее, чем с другими. И напрасно называла она себя дикой нобилиссимой: Квинтипор убедился, что дружелюбие было в самом ее характере. А так как Титанилла была по самой своей природе дружелюбна, она относилась так ко всем без различия: к принцепсам, к рабам, в дороге – к капитану корабля, здесь, в Александрии, – к старым Биону и Лактанцию.
– За нее хоть в огонь пойдешь! – восторгался Лактанций, когда нобилиссима сказала ему однажды, что если бы она была мальчиком, то всегда сидела бы у его ног, чтобы не пропустить ни единого слова.
– Да, в огонь! – кивнул Бион – И притом, чтоб охладиться хоть немного.
Квинтипор, конечно, понимал, что Бион шутит, но угадывал в его словах явное признание и радовался, что математик говорит теперь о девушке иначе, чем в Антиохии. Но вместе с тем он чувствовал к старикам и некоторую неприязнь, – как раз за их увлеченность. Юноша не мог даже представить себе человека, который не преклонился бы перед красотой нобилиссимы; но если б такой человек нашелся, он возненавидел бы его не менее, чем преклоняющихся – Максентия, Варанеса, с которыми он видел ее; иллирийского центуриона, который учил ее ездить верхом и хотел похитить уже в тринадцатилетнем возрасте. Она сама рассказала об этом Квинтипору, – с улыбкой, но и с каким-то подозрительным блеском в глазах. Галерий заметил как-то, что центурион, подставляя садящейся на коня девушке вместо стремени свою ладонь, сжал ей ногу немного крепче, чем следовало; за это дерзкого распяли на кресте. Рассказывала она и о других, с кем дружила прежде. Один фламин, полевой жрец Галерия, научил ее, знавшую только греческий, также латинскому языку. Умный, прекрасный, как Аполлон, теперь он – глава августалов в Риме. Нравился ей еще скульптор, который задумал делать с нее Аталанту[108], но, разглядев как следует, нашел, что грудь маловата и плечи недостаточно мускулисты, а потому изваял Гебу[109]; статуя теперь в Сирмйи, во дворце Галерия; скульптор писал ей потом раза два или три, но теперь от него давно нет никаких вестей. Жаль, если он умер. Это был уже седеющий, но всегда веселый человек, превосходно владевший искусством беседы с женщинами, краснобай, не уступающий любому видавшему свет ионийцу.
Многое рассказала о себе нобилиссима, и все это вихрем закружилось в сердце юноши, когда стихи мессенского поэта привлекли его внимание. «Как ненавистен мне Эрот!..» Нет, он ненавидел не вооруженного луком мальчика, чья стрела не только вонзилась, но и впилась в его сердце. Было больно, очень больно, но в этом возрасте для сердца такая боль слаще радости. Квинтипор возненавидел бы того, кто вздумал бы извлечь из его сердца стрелу любви. Потому-то и нужно было тщательно скрывать свою тайну от Биона, от Лактанция, от целого мира и от самой нобилиссимы. Ведь каждый постарался бы убедить его, что он, подобно Иксиону[110], обнимает облако, и, если не хочет быть прикованным к огненному колесу, должен искать предметы любви не среди звезд, а на портовой набережной. А нобилиссима? И она сказала бы ему то же самое? Квинтипор и в мыслях никогда не допускал, чтобы нобилиссима могла любить его, и чтоб можно было спросить ее об этом. Иксион провинился не любовью к царице Олимпа, а тем, что не утаил от нее своих чувств.