Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я ополосну, — сказал я, принимая от неё шприц, когда она закончила. Перетянул руку ремнем и посмотрел, как вздулись вены. Голубая сетка, по которой бледная жидкость заструится бессловесной лаской к моему мозгу.
17
В начале жизни ощущения метафизическими взломщиками лезут (вламываются) в процесс существования. В начале жизни вещи поражают волшебностью своего существования. Творческие моменты выскакивают из прошлого, сохранив часть этого волшебства. Вовлеченность здесь невозможна из-за позиции компромисса. Тем не менее, сила не в праве на абстрагирование, но в безусловном приятии условных абстракций, стоящих на пути памяти как таковой, экзистенциального… всех такого рода барьеров для постепенного отлаживания центральной нервной системы.
Речь не о том, что надо просто позволить вулкану проснуться. Обожженный тыл никому не помогал. И печи Освенцима ужасающе холодны. Когда умирает дух игры, остаётся одно убийство.
Игра. Homo ludens[54].
К примеру игра в пинбол в кафе под названием «Ле Гра-Д’Ор»
— В пространстве автомата для пинбола царит абсолютный и своеобразный порядок. Для человека, пытающегося несколькими чёткими и несильными ударами контролировать автомат, невозможен никакой скепсис. Для меня игра превращается в ритуальное действо, символизирующее событие в космосе. За игрой ты серьёзен. Напряжение, эйфория, легкомыслие, радость доказывают превосходящую логику природу человеческой ситуации. Не считая джаза, пожалуй, наиболее решительный и позитивный протест homo ludens в современном мире, автомат для пинбола представляется мне крупнейшим культурным достижением Америки, он резонирует с современностью. Он символизирует негибкую структурную «личность», грозящуюся именно так оформиться в истории, гигантский механический монолит, навязанный массовым сознанием; символизирует и сводит к нулю. Скользящие электрические смещения автомата для пинбола, электронный мозг, метафорическая транспозиция современного Факта в игровую сферу. (Различие между французским и американским восприятием наклона (tilt) [teelt]. В Америке и Англии меня порицали за попытки перехитрить технику, умело оную наклоняя, в Париже именно это считается главным фокусом.)
Люди забывают, как надо играть. Да, мы внушили массам, что работа есть сакральный, тяжкий труд. Не к тому, что когда представитель масс берёт своё, он грозится вывернуть наизнанку навязанное нами ему убеждение. Люди, не имеющие традиций, «попавшие в историю с чёрного хода» всего-навсего за 150-летний период, никогда не умели играть, им никто не говорил, что их труд «сакрален» лишь в том смысле, что даёт их хозяевам возможность играть.
Красота крикета. Вульгарность профессионализма. Антропологическое предательство тех, кто относится к культуре «серьёзно», кто рассуждает о просвещении масс вместо того, чтоб учить людей играть.
Учёные — человекообразные недоделки, ползающие по художественным выставкам, высматривая чего новенького в очередной цветастой какашке. Очень скоро дада подвергнется мумификации через включение в анналы истории.
В начале пятидесятых многие парижские поэты и художники любили пинбол. К сожалению, лишь немногие при этом не мучились чувством вины.
Искусство как путь, символ. Непрямой, трансцендентный.
Руки по текстуре — как сушеный чернослив: мама пользовалась зеленой серией косметики «Сноуфаэр», чтоб избавить кожу от огрубелости, но ладони слишком часто соприкасались с водой, чтоб от кремов был хоть какой-то толк. Если считать постояльцев, ей приходилось обстирывать двенадцать человек, готовить для них, выносить за ними грязь. Ей доставляло огромное удовольствие читать про королеву, видеть ее фотографии.
— Что-то не так, Джо? — спрашивала она.
— Ничего, — отвечал я.
Труд никому еще не причинил вреда, внушили мне, но он убил мою мать.
Индустриальная Революция напоследок придумала Пятилетки и, допускаю, не больше чем неискренние словоизлияния о нетворческих видах деятельности. Мое врожденное отвращение к подобной деятельности в стране работящих скоттов подтолкнула меня, вопреки моей воле, к лицемерию. Моё итальянское прошлое, имя моего великого соотечественника Макиавелли в шотландском контексте употреблялось исключительно как оскорбительный эпитет, сделало ношение маски неизбежным. Потом я с удовольствием цитировал про себя Стивена Дедала: «молчание, изгнание, коварство»[55], но при этом возможны были лишь молчание и коварство. Тем временем я расчёсывал мамины волосы, чтоб они были красивые, а она сбивала себе ноги, носясь на побегушках. Ближе всего мне удавалось подходить к ней по вечерам, когда я её причёсывал. Один на один с ней на кухне я ставил стул на ящик позади неё и расчёсывал ей волосы, пока они не начинали мягко блестеть полированной медью. Я не помню маму молодой и, как мне говорили, красивой, и, бывало, проведя ладонью по её волосам, я здорово злился, что не могу быть ребёнком юной и прекрасной матери.
Всякий раз, всматриваясь в нашу нищету, я думал, как она окружала меня, ставила на краю потока, который не пересечь, а на противоположной стороне находились избранные счастливцы, существующие в изысканной роскоши, и я казался себе палаткой, удерживаемой клиньями на сильном ветру. Проповеди о святости труда, а их часто читали, были мне неприятны. Я думал о маминых руках, о её несчастном согбенном теле и её безграничном восхищении высшим символом того класса, попасть в который мечтали все мои знакомые, класса, который не работает. Класса, презрения которого страшился отец, поскольку именно так, а не иначе относился к деньгам, поскольку их у него не было, поскольку каждый шиллинг ему приходилось чуть ли не выклянчивать; и он даже был вынужден отнести в ломбард ложки, врученные матери мистером Питчимуту на Рождество в подарок за —? — за то, что она сумела перебороть шок от того, что он ест сырые яйца прямо из скорлупы, от его жареных сардин, более того, расчета, что она будет эти сардины ему готовить, за то, что впустила его, черного, как черное пальто, в свой дом и, представляя детям, назвала «сэр», и мы, ее дети, не раздумывая, последовали ее примеру учтивости. По отношению к непонятным чернокожим. «Думаю, в следующий раз мы возьмем желтого постояльца», — сказала мать и, невзирая на папины возражения, продолжала эксперименты с жильцами. Теперь я спрашиваю себя, когда на меня нахлынули воспоминания о разнообразных возможностях прошлых лет, не связано ли это как-то с тем, что папа намертво окопался в ванной против всех к нам приходящих, и белых, и черных, и желтых. Отец, итальянский музыкант, потеряв работу, объявил холодную войну, не более (возможно, не менее) идиотскую, чем та настоящая холодная война, тянувшаяся с той поры, как меня впервые просветили о человеческом свойстве сбиваться в воинские группы. Помню один семилетний перерыв, когда группировки не занимались холодной войной, период, в который «моя» группировка была на войне. И за стенами отцовского дома, складывалось впечатление, вся юриспруденция находится в руках именно неработающего класса. Да, все больше и