Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гигант рычит, колотит жеребца по морде, пытается прикрыть его глаза. А из ноздрей жеребца веет ветерок бешенства. Но вот еще один призыв кобылицы, она уже совсем близко, копыта выбивают сладострастную дробь. Жеребец пятится, а потом вдруг лягает гиганта, разрывает постромки могучими бабками. Телега мчится вперед, кувырком летит с нее каменная плаха. Гигант заходится в злобной пантомиме. Но жеребец свободен, он несется к кобылице, он готов войти в нее своим неимоверным фаллосом. Но она, скромница, отскакивает в сторонку, дразнит его, а затем устремляется прочь. Они кружатся на месте, потом неожиданно берут полный галоп. Жеребец настигнет ее, но где-то вдалеке, в невидимой дали… А за ними, не помня себя от ярости, продолжает выделывать смехотворные коленца гигант. Солнце наконец садится. Одно из угрюмых существ, стоявших на стене, степенным шагом направляется вперед. В руках у него пара стальных рукавиц.
«Пришла пора расплатиться», — мелькнула мысль.
И вновь он стоит посреди долины. Перед ним — обнесенный стеною город. Он также огромен, ибо стены его намного выше стен Йорка, и однако размеры его поддаются человеческому пониманию. Так же, как и те фигурки, что мельтешат сейчас и за, и под стенами. Последние тащили вперед несуразное чудище — не черепаху, подобную Рагнарссонову тарану, но огромного деревянного коня. Но чего ради тащить такого коня, спросил себя Шеф. Разве можно с его помощью надеяться кого-либо обмануть?
Никакого обмана и не было. Со стен крепости на лошадь обрушился вал стрел и снарядов, захлестнувший и воинов, что крутили могучие колеса. Стрелы сметали толкачей, но на смену им безбоязненно устремлялись сотни новых людей, которых уже было не перебить. Когда же конь приблизился к стенам, они оказались ниже его. Теперь, вдруг с ясностью понял Шеф, разрешится мучительная череда событий, которые в течение многих лет уносили тысячи жизней и будут уносить их впредь. Должно произойти нечто, чувствовал он, что потрясет следующие поколения, будет манить их великой своей тайной. Однако большинство, не в силах разгадать подлинный смысл происшедшего, обречены просто смаковать собственные версии…
Из глубин сознания Шеф услыхал обращенный к нему призыв. То был голос, увещевавший его перед страшным пробуждением на Стауре. В нем по-прежнему звенела нотка холодноватого и насмешливого любопытства.
— А теперь взгляни-ка сюда…
Конь открыл пасть и накрыл языком стену. А изо рта…
* * *
Торвин вовсю тормошил его, нещадно тряс за плечи. Шеф присел на лежаке, не переставая гадать о смысле увиденного.
— Пора вставать, — сказал Торвин. — Впереди у тебя нелегкий денек. Молюсь, чтобы ты увидел его конец.
* * *
Войдя в свою башенную келью, расположенную высоко над крышей обители, архидиакон Эркенберт подвинул подсвечники поближе к своей скамье. Все три свечи были вылиты из воска. Они не коптили, как вонючие сальные свечи, и свет от них шел очень ясный. Смерив их довольным взглядом, он вытащил из чернильницы гусиное перо. Труд ему предстоял долгий, кропотливый и, кажется, не сулящий ничего утешительного.
Перед ним лежали неровные кипы листов пергамента — все исписанные, перечеркнутые, испещренные пометами. Он взял стиль, отобрал нетронутый большой лист и начертал:
De parochia quae dicitur Schirlam desunt hummi XLVIII
Fulford XXXVI
Haddinatunus LIX
Край листа медленно полз наверх. Наконец под столбцом монастырских должников была проведена черта. Архидиакон издал тяжелый вздох и приступил к своей изнурительной миссии. Теперь ему предстояло сложить эти числа. «Octo et sex, — забубнил он под нос, — получается quattordecim. Et novo, sunt… viginta tres. Etseptem». В помощь себе он провел на использованном ранее листе несколько штришков, перечеркивая их с окончанием очередного десятка. Не забывал он и ставить небольшие пометы между XL и VIII, L и IX, дабы впоследствии не спутать, какие части цифр необходимо прибавлять, а какие уже участвовали в сложении. Наконец первый подсчет был завершен; появилось число — CDXLIX. Эркенберт немедля принялся за те цифры, которые пока не были использованы. Quaranta et triginta sunt septuaginta. Et quinquaginta. Centum et viginta… Послушник, который, боясь потревожить архидиакона, за минуту до того припал к дверному «глазку», чтобы узнать, не испытывает ли тот в чем нужду, отпрянул и поспешил поделиться с братьями чудесной новостью.
— Он называет такие числа, о которых я в жизни не слыхивал, — благоговейно произнес он.
— Он великий человек, — подтвердил один из бенедиктинцев. — Будем только молиться, чтобы Господь не наказал его за изучение столь темной науки…
«Duo milia quattuor centa nonaginta», — промолвил Эркенберт и начертал это чудовищное число: MMCDXC. Теперь предстояло прибавить к нему CDXLIX. Снова потребовалось зачеркивать штрихи. Наконец он знал точный результат. MMCMXXXIX. Но он еще не явил свою ученость во всем великолепии. Пока у него есть сумма недополученных податей лишь за один месяц. Во что же она вырастет по истечении года, если Провидению будет угодно, чтобы викинги, этот гнев Господень, и впредь истязали рабов Божиих? Многие ученые мужи, даже те из них, что мнили себя arithmetici, пошли бы по более легкому пути и четыре раза сложили бы это число. Но Эркенберт слишком высокого о себе мнения, чтобы отказываться от своих чудесных навыков. И, насупив лоб, он принимается за решение самой темной из задач, которые когда-либо изобретал дьявол, чтобы потешиться над человеком, — он умножает римское число вчетверо.
Когда же действо было окончено, он, не веря своим глазам, долго таращился на результат. Не скоро он заметил, что за окном уже забрезжил рассвет. Трясущиеся пальцы едва сумели справиться с фитилем свечи. После заутрени он должен будет переговорить с архиепископом.
Это число поистине ошеломляющее. Они не могут позволить себе такие убытки.
* * *
Тот же серый рассвет заставил очнуться и женщину, что, свернувшись калачиком под шерстяными накидками и погрузившись в рыхлый тюфяк, лежала в безрадостном забытьи в ста пятидесяти милях к югу от Йорка. Вздрогнув, она заерзала в своем гнездышке. Рука нечаянно коснулась обнаженного бедра лежащего рядом мужчины и тут же отдернулась, словно дотронулась до чешуйчатого покрова огромной гадюки.
«Он мой единокровный брат, — в тысячный раз начала твердить она себе. — Сын моего отца. Живя друг с другом, мы совершаем смертельный грех. Но кому мне об этом сказать? Даже священнику, обвенчавшему нас, не смела я в том признаться. Альфгар сказал ему, что мы прелюбодействовали, когда бежали от викингов и что теперь молим Господа и Церковь ниспослать нам прощение и освятить наш союз… Теперь они считают его святым. А короли? И в Уэссексе, и в Мерсии короли внимают каждому сказанному им слову — а он разглагольствует о зверствах викингов, о том, как они обошлись с нашим отцом, какие подвиги он совершил, чтобы вызволить меня из неволи… И они считают его героем! Обещают сделать его ольдерменом в шайре, привезти к нему из Йорка несчастного, замученного отца, где тот по-прежнему обличает язычников… Но что скажет отец, когда обо всем узнает? Если бы только Шеф был жив…»