Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Каменная кладка» к Гилельсу прилепилась и преследовала долгие годы, когда от нее уже не осталось и следа, когда он, скажем, сонаты Скарлатти играл — все равно его этой «кладкой» прихлопывали. Впрочем, он молчал, все сжигая в себе. В результате диабет, нажитый еще в молодые годы, испарина, обмороки — предвестие комы, и жена, Фаризет, в близком кругу ее называли Ляля, всегда была наготове, чтобы в случае надобности вколоть шприц.
Гастроли, успехи, дифирамбные рецензии (за границей прежде всего) — все это было, и, конечно, он знал цену себе. Но одновременно росло ощущение непонимания, несправедливости — в своем отечестве. И никакие награды не могли эту горечь подсластить.
Награды давали те же самые лица, кто артистов, художников унижал. Для того, что ли, и давали, чтобы после унизить? Лидеры менялись, стиль — нет. В «либеральные» времена можно было уже за жизнь не опасаться, но не за честь, не за достоинство. В особенности не церемонились со «своими», на чью совесть и чувство долга полагались. Кто, были уверены, не побежит жаловаться в посольства, по «вражеским голосам» и в кругах фрондирующей интеллигенции не станет искать поддержки.
В Европе, в Америке все было иначе, иначе дышалось. Там не сравнивали, не стравливали — наслаждались музыкой, прекрасным исполнением, возможностью слышать сегодня одного, завтра другого, пятого, десятого, и в этом изобилии не делались сыто-равнодушными. После первого выступления Гилельса в США зал приветствовал его стоя. И такое поголовное вставание стало впоследствии традиционным для его американских гастролей. Им восхищались, его баловали, его любили — вне дома, вот ведь какая беда…
Но если бы с одним Гилельсом так получилось! На крупном все рельефнее проступает, и пример Гилельса подтверждает общую ситуацию: ничего нет случайного в том положении, что сложилось у нас сегодня в музыкальном искусстве. Что посеяли, то и пожинаем. Как, впрочем, и везде.
«Чертова валюта, будь она проклята!» — говорит жена Гилельса, Фаризет.
А уж у нее валюты этой в руках столько перебывало! Мешками, набитыми портфелями сдавали ее в посольства, в консульства, в «родной» Госконцерт, где принимали огромные суммы, не утруждаясь благодарностями. В наших посольствах, консульствах, как известно, отцеживался специфический контингент: там, бывало, не знали, как пишется фамилия пианиста, ну и обхождение оказывалось соответственным — чтобы не зазнавался.
Сдав оброк, Гилельсы чувствовали облегчение: гора с плеч, теперь оставшуюся законную долю с легким сердцем тратить можно как вздумается.
Крепостные артисты от барщины такого размера, верно, ужаснулись бы, но наши закаленнее оказались, терпели, не жаловались и никуда не бегли.
Хотя все понимали. «Меня перепродают, как лососину или икру» — сказал как-то жене Гилельс. «Сопровождающая», «переводчица», «секретарь», без которых не обходилась ни одна зарубежная поездка, оставила в артистической по нерадивости, второпях, пустой конверт, на котором была проставлена сумма в долларах на имя Гилельса, о которой он ничего не знал. Мало было того, что сам отдавал, по своей воле, надо было еще дополнительно унизить обманом.
Распоряжались вот именно, как товаром. И самое главное, крепко в узде держать.
Существовало правило, по которому на зарубежные гастроли отпускалось ровно девяносто дней в году. Какие бы предложения не делались, какие бы контракты, на каких бы условиях не предлагались, девяносто дней — и точка.
Хочешь здесь концерты обрезай, хочешь там сбегай посреди фестиваля, но чтобы в норму укладывался, и объясняй свои безумства той стороне как сумеешь.
После исполнения концерта Шопена в «Карнеги-холл», Гилельсу предложили его записать с Филадельфийским оркестром под управлением Орманди. Но прежде следовало получить разрешение из Москвы. На что и от кого? — спрашиваю у Фаризет. Не знаю, — говорит — так полагалось.
Стали ждать, разрешения не поступало, вообще никакого ответа. Орманди в Филадельфию улетел, Гилельс в гостиничном номере не спал, не ел. Разрешение поступило 31 декабря, вечером. И сразу началась запись.
Тогда и была сделана фотография, где у Гилельса не лицо, а скорбная маска. У оркестрантов филадельфийского оркестра пропал Новый Год, а у Гилельса — кусок сердца. Кто ответит? По окончании записи Орманди к нему подошел и молча поцеловал руку.
А дома в него плевали — в прямом смысле — кричали: позор! Шел конкурс Чайковского, и первую премию у пианистов получил не Миша Дихтер, как хотелось публике, а Гриша Соколов. Гилельс же председательствовал…
Один неглупый человек по этому поводу сказал: у советских людей нет ни свободы печати, ни свободы слова — у них есть только конкурс Чайковского.
Гилельс за это только получил сполна. Его оскорбляли, машину его обливали помоями. Что Миша Дихтер! Он был поводом. Протестовали против другого, большего, что давно возмущение вызывало. Но выплеснулось на Гилельса. В рабской стране разгул демократии — это страшно.
Хотя на предшествующем конкурсе Чайковского, под председательством того же Гилельса, Первую премию получил Ван Клиберн: Гилельс расслышал глас народа и присоединился к нему. Вопреки мнению властей. Власти отнюдь такое решение не приветствовали, Гилельс вызывался «на ковер», о чем прознала наша всеведущая, всезнающая публика. Тогда его поведение было одобрено, позднее — нет, и выражения не выбирались, хотя считали себя эти люди интеллигентами.
Ох, как мы любим рисковать за чужой счет. Любим упиваться свободой, оплаченной не нашей кровью. Любим возлагать цветы на могилы. И каяться любим, со всеми вместе — со всеми вместе нагрешив.
Там, у них, легендарная Маргарита Лонг расточала комплименты и просто-таки материнскую заботливость. Артур Рубинштейн сам клубнику покупал и приносил — не считал, представьте, зазорным. Папа Павел VI сетовал, что некоторых записей Гилельса нет у него в фонотеке, а уж короли, принцы, знаменитости разные почитали за честь…
Дома же было одиноко. И на концертах в Большом консерваторском зале и в зале Чайковского среди публики сидели и те, кто недавно кричал: позор!..
Хотя, конечно, как артист он должен был это в себе преодолевать, отрешаться.
И сверху давили. Рекомендовали. Он порой уже сдерживаться не мог, взрывался. Пришло то, что должно было прийти: яростное, нестерпимое желание свободы.
Он прошел путь, обратный указанному пророками революции: не от Канта, Ницше к Марксу, к Ленину, а в противоположном направлении. От «активного комсомольца», рожденного в шестнадцатом году, с готовностью впитывающего новые веяния, доверчиво ждущего светлого завтра — к пониманию Библии, отношению к ней как к Главной Книге. Библия была с ним до последнего часа, ее передали из Кремлевской больницы вдове, вместе с наручными часами.
Этот пройденный Гилельсом путь отразился в исполняемой им музыке. Есть, к счастью, пластинки, записи, так что все слышно. Слышно, как на предельной боли он поднимается и идет и уходит, от всего и от всех. Уходит туда, где рано или поздно вcтречаются все истинные таланты и где им должно быть — там, где свобода.