Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И как-то меня осенило: он-то мой дед и есть! Он, а не Сапожков — то бишь Кожевников, — который тоже, быть может, существовал, но только не в качестве отца будущего писателя. Про Михаила Петровича одна только фраза, безусловно, справедлива, с которой биографический роман и начат: «Что б не случилось, отец всегда держал себя с Тимой вежливо».
Что же касается остального, заботливости трогательной, тайного жара души, обнаруживаемого с обаятельной неумелостью в отношениях и с женой, и с сыном, скромного героизма, свойственного по утвержденному мифу «старым большевикам» — вот это, как мне представляется, автором было взято из собственных душевных ресурсов. Да и в образе матери, в романе названной Варей, я нашу маму узнаю, именно ей присущую женственность, лукавство, чарующе обволакивающие — то стержневое, что без надобности не демонстрировалось.
Один только эпизод, подтверждающий, что бабка моя, Надежда Георгиевна, была другая. Вадим, военный корреспондент, возвращается с фронта, и мчится, преданный сын, к родителям, вернувшимся уже из эвакуации, проведенной в Казани, среди писательской родни, куда, как известно, Марину Цветаеву не подпустили. И неловкость: матушка от объятий отстраняется, обнаружив у сына завшивленность, и на ночь укладывает его в коридорчике, на сундуке.
Знаю от мамы: папа явился к ней в ту же ночь, любовником, причем без выказываемого намерения жениться. И, видимо, то, как она его встретила, по контрасту с материнской «любовью», в нем, баловне-холостяке, что-то сместило. Но несмотря ни на что, до последнего часа, пока Надежда Георгиевна была жива, половину зарплаты, пайков, сын ей приносил. В «Заре навстречу» — куда уж тогдашним критикам угадать! — тема, семьи, любви, в детстве столь важной и не дополученной, и стала в романе главенствующей, получив компенсацию творческую. Из боли, из грусти, из отнятого прорастает этот мажор. Думаю, что когда папа в начале пятидесятых «Зарю навстречу» писал, он был полноценно — после это будет все реже и реже — по-писательски счастлив.
А что же дед? Он ведь «Зарю навстречу» читал. Но не умилился, и потому что такие порывы с возрастом вообще иссякают, и потому, вероятно, что в докторе Сапожкове себя не признал. Сын-писатель подменил как бы себе родителей, и дед, если бы был на такое способен, скорее мог бы обидеться.
Что было, как было на самом деле он-то уж знал.
И что в «старые большевики» его записали, восторг вряд ли вызвало.
Полагаю, что эта идея им была выкорчевана из сознания задолго до переезда семьи в Москву. Недаром ведь уклонился от регистрации, положенной членам партии: меньшевиком объявляться, конечно же, было самоубийственным, но и в большевики не заступил, что в столице, на новом месте, да при друзьях-вождях легко бы сошло с рук. Он же, убыв, никуда никогда так и не прибыл, затерялся, след свой, революционно-ссыльный, оборвав, и — уцелел. Умно. Но до того в нем, видимо, многое накопилось, из-за чего он сговариваться с победителями не пожелал.
В Сибирь Октябрьская революция вступила позднее, но ее зверская физиономия наверняка совпадала с описываемым изо дня в день Зинаидой Гиппиус в «Петербургских дневниках». Погромы, избиения противников всех оттенков, можно не сомневаться, там в тех же подробностях развернулись. И если для мальчика Димы-Тимы кровавая каша, с детством совпав, воспринималась буднично, то на глазах у таких, как его родители, перевернулся мир.
Собственно говоря, еще раз. Потому как в судьбе студента Михаила Кожевникова ни тюрьма, ни ссылка, как натурой, так и взглядами нисколько не предполагались. В молодежных брожениях он активного участия не принимал.
Знаю доподлинно, со слов папы: дед первый раз в одиночку попал, не пожелав выдать тех, кто оставил у него материал для взрывчатки, вату и нитроглицерин, всего-то на ночь, но кто-то донес, и нагрянули с обыском. Не политика, а кодекс чести был причиной его мужественного молчания.
Обыкновенный российский интеллигент, из тех, чья порода после Октябрьской изничтожилась и никогда больше не возродилась. В условиях советской действительности, основанной изначально на компромиссе, такой человеческий тип был исключен. Карьера, льготы, «тридцать сребренников» такими, как дед, инстинктивно, на подсознательном уровне отторгались. Ни переубедить, ни заставить — только убить. Но дед умудрился дожить до девяноста с лишком.
Окаменев, зацепенев, залегши на дно, в тине болотной. И, полагаю, он отдавал себе отчет, что ни сын и ни внуки от него ничего не унаследуют. Воля должна быть железная, чтобы жить, с готовностью исчезнуть бесследно, навсегда похороненным остаться в самом себе.
Советская власть его закопала живьем. И папе в сущности ничего другого не оставалось, как выдумать себе родителей. Те, от кого он произошел, погибли в революционном чаду среди побежденных. И потому только, что он от них оторвался, на свет появилась я.
2000 г.