Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всего 56 лет было отпущено России, считая от реформы до революции. Ничтожно мало, если вспомнить, что за это время страна должна была дважды сформировать не что-нибудь, а уклад , устойчивый образ жизни, опирающийся не только на законы (о слабости нашего законоправия уже говорилось), но ещё и на традицию, привычку.
Первый шаг – налаживание жизни без (власти) помещика, второй – без (власти) общины. Ещё раз нужно подчеркнуть: знаменитым Законом 9 ноября 1906 года Столыпин не разрушал, не запрещал – упаси Боже! – общину, а только упрощал выход из неё. Крестьянский мир должен был успеть научиться, привыкнуть жить рядом с… кулаком – такова была грубая, богатая тяжёлыми ассоциациями кличка сильных крестьян, рискующих первыми выйти из общины, забрать свой надел, начать скупать чужие, нанимать батраков, «мироедствовать» и т. д.
Примерно от трети до половины историков называют «разрушение общины» ошибкой Столыпина, одной из причин революции. Умалчивая или недодумывая, что единственной спасительной альтернативой могло бы стать… разве что получение территорий США и Канады, да при том ещё малонаселёнными, нераспаханными, готовыми под принятие новых крестьянских волн – какими ранее были получены Поволжье, Кубань, Южная Сибирь, Алтай, Новороссия…
Вступая на полшага в область сослагательного наклонения, которого «не любит история», можно всё же предположить, что с течением некоторого времени пластичный мир русской деревни, смог бы научиться жить рядом с кулаком. Ведь когда-то он же научился жить рядом с помещиком. А что помещик образца первой половины XIX века (собственник, крепостник и монопольный представитель государства) отнюдь не был в деревне изначален, что он только полтораста лет как туда свалился – это уже было рассмотрено в главе 10.
А полувеком позже описываемых событий сельский мир, получив из города ещё более суровую новинку – «Устав колхоза», так же в течение одного поколения освоился, как-то переварил его и сформировал ещё один Уклад: советско-колхозной жизни. В одном разговоре знаток деревенской жизни русский классик Валентин Григорьевич Распутин сказал мне, что к концу 1950-х годов деревня свыклась с колхозом, сформировала устойчивый образ жизни. Речь шла не об экономических показателях, не сравнении их с фермерскими или ещё какими. Нет, именно психологию, самоустойчивую привычность, освоенный цикл жизни он имел в виду.
А ещё он мне тогда (прочитав рукопись этой книги) указал на громадную разницу крестьянства 1950 и 1980-х годов, между колхозом и совхозом. Колхозы, чуть подправленные жизнью, «на земле», стали более органичными для деревни, точкой формирования Уклада. И насильственные замены их совхозами обернулись тяжёлым ударом по психологии деревенской жизни. Со свойственным ему самоограничением, Валентин Григорьевич несколько раз оговорился, что может утверждать это – только для сибирской деревни, но всё равно мне это замечание (при общей благожелательной оценке) запомнилось как суровая критическая статья. Я-то ведь и не ведал о важности сего различия. Представлял только, как в 1970-х годах для какого-нибудь «показателя отчётности по республике» могли одним цэковским циркуляром перевести пять – семь сотен колхозов в совхозы. Значит, полагал, если так легко, формально: что колхоз «Заветы Ильича», что совхоз «Заветы…» – его же , лишь таблички поменять, то и разницы-то особой не было!
И та, в общем, мимоходная, дополняющая реплика Валентина Распутина (книга-то моя касалась только крестьянского вопроса XIX века) стала эдакой «иголкой», напоминанием. Вот так, что в XX, что XIX веке смотрели из города на деревню, особо не вдаваясь в тамошние частности.
Но на формирование нового modus vivendi нужно хотя бы одно поколение (33 года по Геродоту), а Столыпин выделял всего 5–6 лет. Начинался век больших войн, не просто Мировых по «титулу», а именно – войн за жизненное пространство. Войн, ставших решающим экзаменом – не для правительств, полководцев, как ранее, а для – цивилизаций. Экзаменом для наций. И скорее всего, 65 лет из числа бездарно протраченных Павлом, Александром и Николаем хватило, чтобы беспомещичий, а затем и безобщинный уклады успели бы сложиться в русской деревне. И ещё раз подчеркну, что «безобщинный» здесь стоит только в столыпинском смысле: без абсолютной власти общины, без тождества крестьянин = общинник.
Новый уклад не только прочертил бы границы более-менее устойчивого сожительства кулака и общины, но, главное, наладил бы механизм плавного выдавливания избыточного сельского населения в города и на новоприобретённые в период «ДвуАлександрия» земли Приамурья и Приморья.
Социальная напряжённость в деревне снизилась бы, а товарность сельхозпроизводства, наоборот, резко поднялась. Товарность, несколько упрощая этот важнейший показатель, можно определить как разность между тем, что деревня всего произвела, и тем, что съела сама. То, что в итоге получает страна. Именно товарность в условиях аграрного перенаселения теоретически стремится к нулю.
И, наконец, надо же кому-то сказать и это: вечный объект идеализации – крестьянство стало во второй половине XIX века весьма неоднородным, и эта неоднородность уже была отнюдь не похожа на разницу между хрестоматийными, «проходимыми в школе» тургеневскими Хорем и Калинычем, воспитавшими несколько поколений русских читателей.
Максим Горький в статье «О русском крестьянстве» (1922) писал:
«В юности моей я усиленно искал по деревням России того добродушного, вдумчивого русского крестьянина, неутомимого искателя правды и справедливости, о котором так убедительно и красиво рассказывала миру русская литература XIX века, и – не нашел его. Я встретил там сурового реалиста и хитреца, который, когда это выгодно ему, прекрасно умеет показать себя простаком… Он знает, что “мужик не глуп, да мир дурак”, что “мир силён, как вода, да глуп, как свинья”. Он говорит: “Не бойся чертей, бойся людей”. “Бей своих – чужие бояться будут”…»
Возможно, слова Горького, чьи юность и поиски как раз и приходились на 1880–1890-е годы, не истина в последней инстанции. Но что можно заметить нам на стыке «литература/жизнь»?
Ведь это, пожалуй, ещё один штамп, инерция восприятия: считать, что популярные в русской литературе «лишние люди», сознававшие, что не созданы для своей среды, тяготящиеся ею, – но этот синдром может быть только у дворян. (Как «дворянская болезнь» подагра.) А крестьянин, если уж он родился в деревне, то, значит, вместе с руками-ногами снабжён заветной мечтой – всю жизнь пройти за сохой.
Даже и сегодня у любимых писателей-деревенщиков сохранилось это: крестьянин, переехавший в город, – или лентяй, эгоист, не удержавшийся в деревне, отторгнутый крестьянским миром, или – объект сожаления, сочувствия… Но это-то нормально, настоящий русский писатель должен, просто по определению обязан – жалеть крестьянина, как его, кроме Максима Горького, жалели все: Некрасов, Лев Толстой, Тургенев (помогший Александру II решиться…), Глеб Успенский, Лесков.
Жалеть крестьянина и желать ему остаться таковым.