Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тиме была очаровательна и умна. Ее притягательный взгляд, пылающее страстью тело уводило его от тревожных мыслей и бесконечных забот. Пусть на несколько часов, но это было время счастья. Они любили друг друга. Именно с ней Александр Федорович познал всю глубину этого прекрасного чувства. Оно возвращало ему силы, придавало смелость.
Генерал Воейков намекал в своих мемуарах на его роман с Тиме, говоря о том, что Керенский «добрался до „царской опочивальни“.
Даже его старый друг – поэтесса Зинаида Николаевна Гиппиус замечает: «Керенский точно лишился всякого понимания. Поддается всем чуть не по-женски. Развратился и бытовым образом. Завел (живет – в Зимнем дворце) „придворные“ порядки, что отзывается нещадным мещанством, parvenu». Он никогда не был умен, но, кажется, и гениальная интуиция покинула его, когда прошли праздничные, медовые дни прекраснодушия и наступили суровые будни. И опьянел он… не от власти, а от успеха в смысле шаляпинском… Он не видит людей… Он и Савинкова (назначил – помощником по военному ведомству) принял за верного, преданного ему и душой и телом слугу… И заволновался, забоялся, когда приметил, что Савинков не без остроты… Стал подозревать его… в чем?.. А тут еще миленькие «товарищи», эсеры. А Керенский их боится. Когда он составлял последнее министерство, к нему пришла троица из руководства эсеровской партии с ультиматумом: или он сохраняет Чернова или партия эсеров не поддерживает правительство. И Керенский взял Чернова, все зная и ненавидя его. Да, ведь еще 14 марта, когда Керенский был у нас впервые министром юстиции тогда, в нем уже чувствовалась, абсолютно неуловимая, перемена. Что это было? Что-то… И это «что-то» разрослось…»
Сразу несколько обвинений. Действительно, Александр Федорович знал цену министру земледелия Чернову, открыто призывавшего крестьян: «Разоряйте помещичьи гнезда», потворствовавшего земельным беспорядкам, но отказать требованиям своей партии, лишиться ее поддержки считал невозможным. И перемена в его поведении, даже облике, «абсолютно неуловимая», постепенно происходила – не так легко шла революция, как он ожидал, его предавали люди, тот же Чернов, на солидарность которых с его политикой он рассчитывал, и поэтому стал более нервен, в его душе перемешались разочарование в людях и безудержная, как и прежде, вера в них, усилилось желание видеть их умными, добрыми и верными революционному долгу, единомышленниками, «поддавался всем чуть не по-женски», тому же Савинкову. Но гениальная интуиция и в этом случае не подвела Керенского, в девятнадцатом году Борис Викторович Савинков, он же писатель Ропшин (псевдоним придумала ему Гиппиус. – В. С.) был завербован большевиками, выдал им бывших однопартийцев-эсеров, оставшихся после Октября в России, и сам перебрался туда через окно в границе, устроенное ему советской разведкой. Судьба его оказалась трагичной и, как писали эмигрантские газеты, «Савинкова завербовали, а потом надули». Жизнь этого «бомбиста-аристократа» и своеобразного писателя интересна и поучительна, заслуживает подробного рассмотрения, но тем не менее нельзя не поражаться интуиции Керенского, узревшего в казалось бы яром и бескомпромиссном враге большевиков, а точнее в его характере – слабость, страх перед силой, уступив которой, может ей подчиниться, что с ним и случилось.
Зинаида Гиппиус соглашалась с Савинковым, когда он говорил, что для Керенского первое и самое важное – революция и лишь второе – Россия, а для Корнилова первое – Россия и второе – революция, и поэтому он, Савинков, хочет их соединить. Зинаида Николаевна, соглашаясь с ним, забыла, что Керенский мотался по стране, в ущерб своему отнюдь не крепкому здоровью, совершенно не заинтересованный материально, плыл на плотах-шитиках по суровой сибирской реке, чтобы добраться до Ленских приисков и помочь униженным, бесправным и нищим рабочим. Для него люди были и остались Россией, ради их свободы и благоденствия ушел он в революцию. Поначалу громадный оглушительный успех сопутствовал его деятельности. Был ли он Шаляпинским, успехом актерским? В какой-то мере безусловно. Любой человек, выходящий на сцену и что-либо творящий на ней, независимо от своего желания приобретает качества актера, становится таковым в глазах зрителей. Но Керенский не обладал ни голосом великого певца, ни голосом и талантом драматических актеров. Его успех обуславливало то, что он говорил на сцене, и в меньшей степени – как говорил, а произносил он речи темпераментно, с большой экспрессией, с неудержимой уверенностью в мысли, которые излагал людям, и, как результат, – имел успех, равный шаляпинскому, но не актерский. Ленин издевательски обзывал Керенского «актеришкой» и по своему, по примитивно-большевистскому мышлению, был прав. Александр Федорович не был большим актером, но человеком светлого и доброго ума, зажигавшим сердца людей, мечтавших о свободной жизни. Он не «ослеп» в лучах славы, как думала Гиппиус, но не учел, что став известным человеком, приковал внимание обывателей, и они теперь следят за каждым его шагом, тем более после того, как он обосновался в царской спальне, где принимает юную и красивую актрису.
В конце пятидесятых Тиме приезжала в Москву с бригадой «Ленконцерта». Ей было уже под шестьдесят, она читала рассказ Бунина «Легкое дыхание». На сцене она преображалась, молодела, расходились морщинки на лбу, блестели глаза. Никому не приходило в голову, что она была любимой Керенского и любила его. Это спасло ее от самого худшего. А Керенский долго не мог забыть свою прелестницу. В Париже, в конце двадцатых, при встрече с князем Шаховским, бывшим министром Временного правительства последнего состава, они вспоминали Россию, своих любимых, оставшихся на родине, и переживали, что ничего не знают об их судьбе. Любимая князя Шаховского вышла замуж за молодого и талантливого артиста эстрады Петра Муравского, а Тиме, судя по тому, что ее фамилия не изменилась, осталась верна незабываемым счастливым дням, проведенным в любви с выдающимся человеком, которым для нее навсегда остался Александр Федорович. Князь Шаховской сказал ему, что подарил любимой бриллианты и если их у нее не реквизировали, то ей не грозит голод. Александр Федорович грустно опустил голову – он ничего не оставил любимой. Бриллиантов у него не было… И времени, возможности, чтобы позаботиться о ее будущем. Она выжила в Ленинградскую блокаду, но он не знал об этом, не знал о ее чувствах к нему, поборовших голод и холод в осажденном городе.
Прапорщики почтительно встречали ее и отдавали ей честь. В своем кабинете ее ждал Александр, чувственный и благородный. «Тебя боготворит народ! Носит на руках!» – восторженно говорила она ему. «А я – тебя!» – поднимал он ее высоко-высоко. «Выше! – просила она. – Под самый потолок, где летают ангелы!» Александр становился на носки, до предела вытягивал руки, но чудесно расписанный потолок, казавшийся им небом, оставался недосягаем. «На небо мы всегда успеем! – говорила она ему. – Мне с тобою и на земле хорошо». Он, счастливый, пел ей арии из «Аиды». Иногда их голоса сливались в один. Их голоса, мысли, тела… Революция соединила их, и они, паря на крыльях любви, не ведали, что она и разлучит их навеки.
Он каждый раз тяжело расставался с любимой, не хотел, чтобы она уходила. Ночью ходить по улицам было небезопасно. Извозчики не работали. Ему казалось, что однажды она покинет его и не вернется. Или что-то случится с ним. Ведь на его жизнь уже покушались. И только случайно не учинили расправу. Он ехал на вокзал. Бандиты бросились за ним, но только увидели хвост уходящего поезда. Даже после этого он не увеличил охрану – в свободной стране люди не должны опасаться друг друга… Он редко называл любимую по имени. Она обижалась, пока не догадалась – почему.