Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он уложил лекарства в прозрачный фирменный мешочек, вручил мне в качестве премии фирменный же отрывной блокнотик с надписью на обложке «Altstadt — Apotheke. Ezi Leszek. Turlgasse 2. Azohenweiden» и вытеснил на улицу: «К своим, к своим жидуйте. То вже около, бо они кругом».
Тем временем дождь усилился. Он низвергался, словно назидание Его. От неба отваливались пласты и рушились, крошась. Тяжелая вода. За шиворот попадали брызги, я поправил на шее заветную цепочку с талисманом. Магендавид по Юнгу — это знак падающей мокрой и холодной «кукхи» и потрескивающего вздымающегося «ахру». Но что-то ничего, как назло, не вздымалось тепло и путеводно, и темна была дорога до Гемайнда.
Я спасался от ветра, пробираясь вдоль домов, мимо магазинчиков, фруктовых лавчонок с навесами, крошечных кондитерских. Наконец углядел ориентир — светящуюся витрину «Sex-shop». За стеклом была видна белокурая немочка, делающая педикюр (не более) темнокожему курчавому Асыке, мирно жующему пирожное. А в двух шагах от этого секса и кекса — маленькая железная дверца в стене. На двери изображен семисвечник — менора. Над дверью прибита мезуза — такой пенальчик с вложенными внутрь священными текстами долговых расписок. Входя, надо коснуться мезузы кончиками пальцев, а потом поцеловать их. Так разносится зараза. Сбоку имеется кнопка звонка. Это и есть Гемайнд — община, приход местных доходяг. Тут же, не отходя от кассы, расположена азохенвейденская синагога имени Святополка Изяславовича, который первым евреев начал разводить в вяло отбивающемся Отечестве, за что и получил свое отчество.
В Гемайнде («царство ему немецкое!») — все та же непреходящая убогость, нищета, изможденные лица, дрожащие двойные подбородки. Унылость и тоска. «Рваная карта Палестины на стене и заплатанный письменный стол», как описывал подобное один старый гебраист. Какие-то бесконечные конечности на ходулях, длинные клыкастые клювы, уши ходячие, головы в дупле. Пугливо-осторожные расспросы, поспешное бормотанье: «Касса у нас плоха, наша касса сейчас очень плоха». Запыхавшееся прятанье в кладовку затхлых тюков ношеной одежды, коробок с гнилыми яблоками, присланных для раздачи. В глазах читается — «Воровать пришел?»
На стене листки с объявлениями: «Желающие поехать на экскурсию в Дахау записываться у Наташи», «Чтобы сделаться человеком, надо перестать быть жидом. Рихард Вагнер». На столе старые подшивки мюнхенской газеты «Еврейский инвалид».
Служка провел меня в закуток к старейшине. Это был средних лет мудрец, что-то подсчитывавший на обороте старого конверта, мурлыча под нос: «Два вышло, три на ум пошло…» Вид у него был, как и полагается, утешительный и угнетенный. Тут этот Наум поднял голову и увидел меня.
— Гутен таг, — печально сказал он на языке угнетателей.
— Слабого ветра! — по-марсиански (если верить Шекли) приветствовал его я.
— A-а, вот это кто, — нахмурившись, произнес мудрец на нормальном русском языке. — Пожаловали…
Он неодобрительно покачал головой:
— Не успели приехать — уже погром устроили… Мы тут сидим тише воды, ниже травы, чтоб нас отсюда не вытурили, строим отношения — и вдруг целый тарарам! Пижама вам не нравится, распорядок не устраивает, общим туалетом, говорят, не пользуетесь — что за барские мармеладовские замашки у московского меламедишки?! Немцы — нация культурная, музыкальная, с ними можно договориться, у нас столько точек пересечения… Нам надо показать, что мы уже не те оголтелые фанатики, что мы исправились. Что все эти безобразные массовые самосожжения и изуверское травление себя газом в самом центре цивилизованной Европы больше не повторятся-с! Что мы не буйные… И тут вы заявляетесь!
— Лех бенемат, — пробормотал я на древнем диалекте. — Почеши-ка мне, батюшка, пониже спинозы…
— Очистите помещение, — оскорбленно сказал старейшина, поднимаясь.
Вышел я из Общины, до того тошно — немедленно живот схватило. Ну, сел под какой-то мокрый декоративный куст, испражнился. Хожу по нужде своей, Германия… Использовал выданный в Гемайнде листок учета. Шероховатый документ! Выругался: «Кошерфолькишербеобахтер!»
Рядом из-за кустов виднелись приоткрытые ворота маленькой колбасной фабрики. Выдраенный дворик, ухоженные клумбы с пышными цветами, даже дождь не очень их прибил. В фургончик грузили металлические ящики с колбасами, пахло копченьями. Слюноотделение началось! Стал я приалчен, сиречь есть захотел. Дома, в бараке, меня вряд ли ожидали с ужином, надо было что-нибудь купить по дороге. Я зашел в маркет и приобрел стеклянную баночку с плавающими там кусочками селедки за 1 рейхсмарку 21 рейхспфенниг и пакет с пятью булочками за 45 грошей. Я подвез свои покупки в металлической тележке к кассе, где был встречен гоготом немецких окороков-покупателей с набитыми доверху телегами и снисходительной ухмылкой жирной кассирши. Сгорбленным и зазябшим существом пауперизма я поплелся к выходу и там был тщательно ощупан (и ущипнут) деловитым засидевшимся охранником.
Изнурительное броженье под дождем подействовало на меня раздражающе. Поэтому возвращение в барак вышло, боюсь, несколько шумным. Я шествовал к своей комнате, путаясь в развешанном поперек коммуналки мокром белье (сушилка в стиралке сломалась), рыча «Прижухли, пхенцы?!», задевая и опрокидывая коробки с мусором, при этом с лязгом и дребезжаньем пиная перед собой вывалившуюся смятую жестяную банку — бей в барабан! — дабы слышали и разбегались. Кроме того, я громко декламировал: «Койка у нас есть!.. Похлебка полагается!.. Отхожее место под самым носом!.. Во всем виден прогресс!»
Я с грохотом отшвырнул прислоненный к моей двери чей-то задрипанный велосипед, тщательно вытер ноги о пижаму, постеленную у порога, и вошел в свою треклятую Пятую. Там, в прошлой жизни — тоже под пятой Пятой, сколько уже раз — пятый…
Мешочек с лекарствами бросил в угол с прогрызенными обоями, поскольку, скорей всего, крысиного яду мне выписали и намешали. Устало сел у окна. Шаткое седалище. Продавленное лежбище. Мое убогое Убежище. Выматывающий душу дождь долбил по подоконнику, стучал в стекло. Томление! Надоедливый ной в коридоре: «Шо ты мене текел?.. Шо, а? Ну, шоа?»
Зубы сводит от этих звуков. Надо же, сколько аидов сразу — полный барак! И язык-то ведь мертвый, и народ его… И меня с этими зомби замуровали. Клаустроюдофобия! И какие же они все противные, один доктор Коган хороший. У-y, сыны Аама!.. Ядовитые мухи Гох! То ли барак их сделал такими, то ли встречал я их поодиночке, в рассеянье… А сейчас, скопившись, среди своих, по-домашнему, чего им таиться, втягивать жала в хвост!
Вечные тучи вечера пятницы на мгновенье раздвинулись, и в разрезе мелькнула, показалась первая звезда — явилась царица Суббота — курносая, зубатая, голая. Когда темнеет, тянет писать, что-то царапать. Бумагомаранье помогает от мрака. Это древний молитвенный инстинкт — кто его знает, уцелеешь ли к утру? Все дневники скорее — ночники. Письма брату Тео. Я достал блокнот — дар аптекаря, стал отщипывать от него листочки и покрывать их знаками. Потом приоткрыл скрипнувшее окно и принялся пускать эти бумажные кораблики в дождевые реки — Илия грядет — они плыли, уносились, впадая в сопливо всхлипывающие решетчатые ноздри водостоков.