Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее привлекло то, что в развалюхе есть сцена.
Дом был небольшой, весь из дерева и красного кирпича — фахверковая кладка. Внизу раньше помещались стойка портье, кухня, а на веранде — маленькая столовая. Как в любой уважающей себя сельской гостиничке, там был танцзал, с северной стороны: стены до середины обшиты деревянными панелями — обветшавшими от времени, трухлявыми, кое-где обвалившимися, — и та самая сцена — тоже деревянная, небольшая, но все-таки сцена, а по бокам — выход за кулисы.
На втором этаже — несколько комнат и две ванные. И всё.
Она была очень худая, даже нет, не худая — тощая, как жердь, и какая-то усохшая. Все в ней было отвесное, устремленное ввысь — удлиненное лицо, длинный нос, длинные седые волосы, которые она носила распущенными, и потому слегка походила на ведьму. В ее возрасте женщины предпочитают аккуратные кудряшки или скромный пучок. У нее были тонкие гибкие руки с длинными пальцами и стройные ноги, всегда в брюках — со спины ее можно было принять за молоденькую девушку, но лицо выдавало возраст: сетка морщинок удерживала на месте черты, которые иначе, наверное, уже расплылись бы, стерлись. Когда-то она, вероятно, была красива.
Ее муж, партнер, или кто он там был (после трех месяцев попыток организовать театр он исчез), с виду казался моложе ее — или просто хорошо сохранился. А может, все дело было в том, что он подкрашивал усы и носил красные и голубые рубашки, ярким пятном выделявшиеся на фоне охры и тусклой зелени окрестностей. «Заткнись, любимая», — говорил он, когда у нее случались приступы дурного настроения, немотивированной злобы. Обиды на весь мир. Или когда ночами она стонала от боли в позвоночнике, от которой не помогало уже практически ничего. Он поворачивался на другой бок и говорил в темноту: «Заткнись, любимая».
Неизвестно, при каких обстоятельствах он ушел: возможно, они поссорились, и на сей раз — окончательно и бесповоротно. А может, ему опостылела эта развалюха — покосившаяся, с протекающей крышей и выбитыми стеклами на веранде. Как бы там ни было, он исчез.
Она держалась так, будто ничего не произошло. Только иногда просила фермера, у которого — единственного во всей деревне — была машина, привезти ей что-нибудь из города, или отправить почту, или оплатить счета за электричество. Кроме того, ей регулярно приходили деньги — то ли пенсия, то ли пособие. Порой она выбиралась в город сама и тогда покупала в аптеке кремы, лекарства и бальзамы. Всё — хороших западных фирм.
Сухая кожа, сколько с ней хлопот! Ее надо умащивать жирными кремами, а еще лучше — маслом какао, у которого такой приторный запах, что потом болит голова. Увлажнять, питать, массировать. Бывало, что самые лучшие, самые дорогие кремы не давали никакого эффекта, зато помогало обыкновенное оливковое масло. С такой вот кожей она родилась. Был у нее характерный жест: она проводила подушечками пальцев по лицу, по шее, по плечам. Кожа, казалось, трещит под пальцами — такая натянутая. Если бы люди могли гореть, как леса во время засухи, она полыхала бы, словно факел. Сухая и горячая — ей редко бывало холодно. А еще она становилась на кончики пальцев — настоящая балерина, — поднимала руки, набирала в легкие воздуха и ступала плавно, изящно, как будто танцуя.
Она не стала делать в доме ремонт. Время от времени нанимала для уборки кого-нибудь из деревенских, чаще всего одну молодую женщину — безработную, без мужа и с ребенком. Платила ей прилично, и та поддерживала порядок; впрочем, и убирать-то было особенно нечего: хозяйка передвигалась, как призрак, — легко и бесшумно. Ела она немного — если вообще что-то ела — и никогда ничего не разбрасывала. Жила в одной из комнат на втором этаже, в остальные не заглядывала. Только стелила за собой постель да затевала порой небольшую стирку. Еду себе не готовила — питалась фруктами, морковью, черным хлебом и мюсли с молоком. За молоком ходила в деревню. Пила его прямо из-под коровы, вызывая брезгливость хозяйки, которая эту корову при ней доила. В ее возрасте необходимо заботиться о костях. Остеопороз и прочие опасности. Человек делается хрупким, как высохшая тростинка.
В доме она ничего не изменила. За стойкой портье так и висела дощечка с ключами, к которым были прицеплены нелепые продолговатые деревяшки с номерами комнат. Осенью ветер швырял в разбитые окна бывшей столовой сухие листья. Запрыгивали лягушки. Однажды она заперла дверь на веранду и с тех пор туда не выходила.
Больше всего времени она, естественно, проводила в зале со сценой. Навела там порядок, повесила под потолком яркие бумажные фонарики, выкрасила голубой краской стены. Доски на сцене велела отдраить, а потом испытала их на прочность каблучками, отбивая чечетку, — по всему дому пронесся веселый ритмичный перестук. Пуп пуруп пук, пук пурурук пук. Из граммофона в парк и деревню часто плыла симфоническая музыка, словно запах экзотических духов. Вечерами она сидела за столиком у себя в спальне и писала письма; все до единого начинались со слов: «Любимый папочка!» Эти письма она никогда не заканчивала. Прятала в старый кожаный чемодан. Их набралось уже очень много, чуть ли не тысяча — все написанные ее округлым убористым почерком и все похожие: не заполненная до конца страница. Тысяча начал одного письма. В замкнутом нутре чемодана выцветали фиолетовые чернила.
Она писала, к примеру: «Любимый папочка, Вы только представьте, какая у меня для Вас новость: я купила театр! Прекрасное старое здание начала века с комнатами для гостей, огромной застекленной столовой и — самое главное — со сценой. Представляете? Теперь я наконец-то смогу работать для себя и исполнить любую партию, какую только захочу. Да, конечно, в моем возрасте балетная карьера уже заканчивается, я это прекрасно понимаю, но душа балерины по-прежнему молода! У меня множество планов. Я еще и сама потанцую. Меня мучает, что мы с Вами рассорились, думаю, дорогой мой папочка, в преддверии старости надо бы нам помириться. Больше всего я жалею сейчас о том, что Вы ни разу не видели, как я танцую. Да, я не исполняла центральные партии и из-за своего позвоночника так и не стала примой-балериной, но я была довольно популярна, мне рукоплескали на многих сценах. Вы были неправы, сказав мне со зла, когда мы виделись последний раз, что я бездарна. Это было несправедливо…»
И — на вечное поселение, в чемодан.
Жители Душницы получили первое приглашение на ее концерт месяца через два-три после того, как она туда приехала. Тогда с ней еще был муж. На светло-зеленых карточках выведено фиолетовыми чернилами: «Начало в 19.00, фрагменты балета Петра Чайковского „Лебединое озеро“ исполнит прима-балерина…» Муж лично принес в каждый дом приглашение и коробку шоколадных конфет в форме сердца. Пришли все, даже та женщина со своим ребеночком. Зал со сценой изменился до неузнаваемости. Его освещали два прожектора — один, прикрытый тонкой синей бумагой, давал размытое свечение, имитируя водную гладь, второй, установленный наверху, очерчивал на сцене яркий овал. Пол на сцене был выложен переливающейся голубой пленкой, а принесенные из сада пучки мха и травы изображали берег озера. Женщина с ребеночком восхищенно охнула.
Когда все расселись на стульях, откуда-то из-за сцены полилась дивная нежная музыка и появилась худая длинноногая фигура в белой кисее, в глянцевых атласных пуантах.