Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Любимый папочка, знаете ли Вы, как себя чувствует человек, которого не любят? Ему кажется, что все, что бы он ни сделал, плохо, и даже когда он вообще перестает что-либо делать, это тоже плохо. Все в нем никуда не годное. Он — обрывок ткани, клочок бумаги, брошенный на землю. Такому человеку не познать покоя. Он будет всячески стремиться стать достойным любви, но никогда не достигнет цели. Возможно, из таких, нелюбимых, и получаются те, кто стремится к совершенству, ведь их никогда не удовлетворит никакой результат; они будут работать, как вол, и ничего не добьются, не получат награды. Сизифы и те бедолаги, что носят воду в решете».
Когда снег слегка подтаял и дорога вновь стала проезжей, она отправилась с фермером в город и накупила красок и кистей. Банки, баночки, тюбики, тубы. «Вижу, ремонт затеяли, — ухмыльнулся фермер, — но вы меня послушайте: не стоит оно того, хибара эта все равно скоро развалится, только деньги впустую потратите». Она сказала, что устроит следующее выступление на Пасху. На этот раз — нечто новенькое, но он улыбнулся как-то грустно и ничего не ответил.
Теперь она целые дни проводила в зале со сценой и рисовала; в деревню неслась музыка — она постоянно заводила граммофон, — тоскливая, как по радио. В мелодию вплеталось карканье галок и ворон, которые в том году облюбовали деревья в заброшенном парке. После обеда она нагревала воду и отмывалась от краски — лишь для того, чтобы на следующий день перепачкаться снова. Потом заваривала травы и писала свои письма.
Из старых столов, которых полно было на веранде, она соорудила самые настоящие строительные леса. В пластиковых ведерках разводила краски, в стеклянных банках смешивала разные цвета. Когда в марте стало теплее — некоторые дни были почти весенние, — открывала настежь окно, и тогда было слышно, что она даже напевает себе под нос. Если она выбиралась в город на почту или в банк, покупала себе бутылку вина. Каждый день был похож на предыдущий, только природа выбивалась из этого повторяющегося, монотонного ритма: мороз отступил, и огромные массы влажного воздуха неподвижно висели над деревней. Кора деревьев сделалась гладкой, сверкающей, запах прели невидимым облаком окружал прошлогодние листья. В конце месяца в парке распустились подснежники.
Когда перед самой Пасхой, которая в тот год пришлась на начало апреля, она разослала всей деревне очередные приглашения, фермер ходил из дома в дом и говорил людям, чтобы пришли, чтобы были милосердны, какие-то два часа их не спасут, а ей будет приятно, она ж ведь всю зиму готовилась, и вообще женщина она неплохая, может, тронутая малость, но безвредная, потому как никому ничего дурного не делает, только танцует. В результате в Светлое воскресенье, после обильных обедов, на концерт пришли девять местных плюс трое гостей из города. Они робко вступали в темный зал, следуя стрелкам, нарисованным на стенах. В полумраке под аккомпанемент тихой музыки занимали места. Потом вспыхнул свет, и им почудилось, что они в настоящем театре, какой показывают в кино, — с залом, балконом и ложами, почудилось даже, будто они слышат гул сотен людских голосов. Это был уже не тот унылый обшарпанный зал, что прежде. Теперь стены были сплошь покрыты рядами лиц: лица, лица — от пола до потолка. В ложе справа даже виднелись головы, увенчанные коронами, у кого-то через грудь была перекинута пурпурная президентская лента. Дамские шляпки, мужские цилиндры; и просто обычные лица. Публика в зале была нарисована небрежно — все одинаковые, зато те, что сидели в ложах, отличались друг от друга, и, приглядевшись внимательно, можно было узнать белокурые волосы Мэрилин Монро и характерную прическу Элвиса. О! — и вот уже все, радуясь, указывают соседям на усатое лицо маршала Пилсудского, а может, Леха Валенсы. Были на стенах лица смуглые и бородатые, круглые и вытянутые. Были старики и дети. В дальних рядах все лица делались похожими, а потом превращались в пятна с парой точек да двумя прямыми линиями — нос и губы. Но ничего. Фермер, глядя на все это, громко смеялся. «От, мать ее, талантливая», — сказал он. И ребеночек смеялся, а потом разревелся, наверное, потому, что в маленькой детской головке не умещалось такое разнообразие, такое множество лиц. Когда грянула музыка, в зале радостно зааплодировали, а она, женщина в белой кисее, кланялась с благодарностью, и было совершенно непонятно, сколько ей лет. Она танцевала с необычайной легкостью, и теперь ей доверяли: знали, что она не доставит никаких неприятностей — не упадет, не рассыплется в прах, не улетит внезапно в воздух, уносимая кисеей, как воздушный шарик. Музыка имитировала жужжание насекомых, и она действительно превращалась то в букашку, то в пчелу, руки ее трепетали, а диковинная двойная диадема в волосах создавала впечатление, будто у нее там огромные глаза. Ах, как же всем это понравилось! Ее даже вызывали на бис.
На следующий день о картинах на стенах знал уже весь городок, вскоре узнала вся округа, а на долгие майские выходные несколько человек приехали специально, чтобы на нее посмотреть. Она была вежлива, но непреклонна — оставьте свой адрес, и вы получите приглашение на спектакль.
Все лето она регулярно, каждое воскресенье, танцевала для восхищавшихся ею и ее зрительным залом туристов, о ней даже сняли фильм для местного телевидения. Камера показывала то ее, то рисунки. Ну, и несколько рядов живых зрителей. Когда она получила видеокассету, то специально купила телевизор и прокручивала запись раз за разом, почти каждый вечер. А потом впервые дописала письмо до конца.
«Дорогой папочка, высылаю Вам кассету с моим выступлением. Я бы очень хотела, чтобы Вы посмотрели ее непредвзято. Мне кажется, мы должны наконец помириться. Я всегда любила Вас и — сейчас уже могу в этом признаться — писала Вам почти каждый день. У меня до сих пор хранятся эти письма. Я упакую их все в коробку и пришлю — вдруг Вам захочется почитать. Их довольно много. Вы были не правы, папа. У меня был талант, просто Вы не смогли его разглядеть. Я трудилась без устали, и теперь на мои выступления приходит множество людей. Когда я танцую, зал в моем театре трещит по швам. Я уже вижу, как Вы странно так улыбаетесь, — знаю, это ирония. Я всегда боялась этой улыбки. Сгорала от стыда, что я такая, какая есть, что я вообще есть. Но любое чувство рано или поздно проходит — я уже слишком стара, чтобы стыдиться, а Вы уже слишком стары, чтобы мною пренебрегать. Возможно, теперь все у нас сложится хорошо и мы забудем давние обиды. Будем просто отец и дочь».
В тот самый день, когда она отнесла посылку на почту, вечером пришла телеграмма. Ее отец умер. Она скомкала этот клочок бумаги, швырнула на пол, изорвала каблуком. В ярости. В ту ночь она зажгла все лампы, принесла краски и нарисовала в зале еще одно лицо — в четвертом ряду партера. А потом, глядя на него, перекрестилась и начала танцевать.
Перевод Е. Барзовой и Г. Мурадян
Петровский привозил его на Саскую Кемпу, однако к дому не подъезжал, а проезжал еще два перекрестка и останавливался в начале Французской. Тщательно вымытый черный лимузин прятался в густой тени деревьев, но все проходившие мимо замедляли шаги и подозрительно поглядывали на его лоснящийся кузов. Такие автомобили здесь были редкостью.