Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бутыль и рюмки Глоберман оставлял в хлеву, а однажды, услышав от Юдит, что она никогда не пьет ни с кем другим, он почувствовал, как сердце его наполняется неожиданной радостью.
— Это наша бутылка, — мягко проговорил он, — только наша. За нас, госпожа Юдит!
— Лехаим, Глоберман, — ответила та.
— Хотите, я расскажу вам одну историю о моем отце?
— Рассказывай о чем хочешь.
— Все, что знаю и умею, я услышал от своего отца, — заявил Сойхер. — Главное, чему он научил меня, — это важнейший закон флейш-хендлеров, гласящий: «Нельзя класть принцип и заработок в один ящик».
— Я уже заметила, Глоберман, — сказала Юдит.
— Он научил меня торговаться, облапошивать и всегда оставаться в выигрыше. Мне еще не было десяти, когда он посылал меня ночевать в хлеву хозяина коровы, чтоб тот не накормил ее солью перед продажей — от соли они потом много пьют и утром весят больше. Некоторые пытаются заработать на коровьем дерьме… Вы знаете, как превращают навоз в деньги, госпожа Юдит? В ночь перед тем, как ее взвешивают, корове дают чтo-иибудь для запора — так все дерьмо остается у нее в животе и поутру взвешивается вместе с мясом.
Старый Глоберман скупал скотину у арабов из Кастины и Газы.
— Он был великим торговцем. Поначалу папаша поставлял мясо турецкой армии, затем английской. Однажды он купил у шейха в Газе тридцать голов, дал ему в задаток пару грошей, остальную же сумму обещал заплатить, когда все коровы благополучно прибудут к нему в мясную лавку. А у шейха был пастух, полный дурак, который решил вести скотину из Газы в Яффо пешком, по берегу. Он брал с собой не более пяти коров в один присест, чтобы не потерять все стадо, если, не дай Бог, на него нападут бандиты или дикие звери. По прибытии первой группы коров старый Глоберман встретил пастуха радушно, с большими почестями, и подал угощение, не забыв приготовить в стороне ледяную бутылку ливанского арака.[111]
«А это что?» — пастух притворился, будто не понимает,[112]и провел дрожащим от желания пальцем по запотевшему стеклу.
«Холодная вода», — ответил старый Глоберман, хорошо знакомый со слабостями пастухов.
Он налил полный стакан, и пастух отпил первый глоток.
«Хорошая вода», — выдохнул он.
«Из нашего колодца», — улыбнулся старый Глоберман.
«Хороший колодец», — похвалил пастух.
«На здоровье», — прикоснулся старик Глоберман ко лбу, — ишраб, йа сахби,[113]ведь ты после долгой дороги».
Он кинул в стакан осколки льда, подал на стол маслины, очищенные огурцы и свежую петрушку и поджарил на углях кусочки мяса, а когда пастух был сыт и пьян, Глоберман-отец вытащил из костра oбyгленную головешку и нарисовал на стене мясной лавки пять вертикальных черточек, перечеркнутых одной горизонтальной линией.
«Это пять коров, которых ты привел сегодня, хабиби.[114]Теперь иди, а когда вернешься и приведешь еще пять, мы поедим еще мяса, выпьем еще хорошей воды из колодца и нарисуем еще пять черточек на стене. Таким образом, ты переправишь сюда всех коров, а в последний раз приведешь с собой господина шейха, чтоб он увидел собственными глазами и сосчитал сам».
Они окунули ладони в пепел и «подписались» на стене, подтверждая таким образом правильность учета. Пастух поблагодарил радушного хозяина, выпил на дорогу последний стаканчик и возвратился домой.
Через неделю араб привел следующую группу коров. Они снова ели и пили, а под конец Глоберман нарисовал пять черточек на стене. Так повторялось еще несколько раз.
Последние пять коров прибыли в сопровождении самого шейха, хозяина стада, рассчитывавшего получить звонкой монетой за свою скотину. Но тут он обнаружил… — Глоберман хлопнул тростью по сапогу и расхохотался, — он обнаружил ужасную вещь!
— Что же?
— В ту неделю отец побелил все стены в своей лавке. Три слоя извести! Ни следа от их писулек не осталось! Теперь попробуй с ним поспорить, сколько коров он получил! — Сойхер задыхался от хохота.
Юдит отпила еще глоток и улыбнулась. Она развязала синюю косынку, и волосы рассыпались по ее плечам.
Во дворе снова зашумел своими гигантскими ветвями эвкалипт, повинуясь набиравшему силу вечернему ветру. Сойхер знал, что сейчас Юдит встанет и скажет: «Ну, Глоберман, уже половина пятого, я должна идти работать». Он встал, водрузил на голову свой парадный картуз и шутливо козырнул.
— Я лучше сейчас пойду — так вам не придется меня выставлять, — сказал он. — Другую историю, госпожа Юдит, я расскажу вам в следующий раз.
Он вышел во двор, весьма довольный тем, что на протяжении всей беседы сумел удержаться и ни разу не сказал: «Точка!», и принялся громко звать Одеда, чтобы тот вывел со двора грузовик.
— Если бы не наш многострадальный эвкалипт, — заметила как-то Наоми, — он въезжал бы каждый раз в гусятник Папиша. Смотри, сколько шрамов на стволе…
Иногда я гляжу в окно на испещренный отметинами пень. Силой фантазии я воскрешаю его и вижу, как удлиняется ствол и вырастают могучие зеленые ветви. Всякий раз мне слышится тот ужасный треск ломающегося дерева — предвестник несчастья, и я невольно пригибаю голову, ожидая рева падения и удара, но ничто не может разбудить меня, рассеять тот сон, в котором она умерла. Что до меня, я бы выкорчевал этот пень из земли и пустил на топку, чтоб не торчал, как обелиск на кладбище. Но Моше упирается, не дает никому прикоснуться к нему — лелеет памятник своей мести, как бережет он и валун у калитки — свидетельство своей силы. Проходя мимо пня, Рабинович иногда останавливается и по-дружески, как старый соперник, похлопывает по нему. А в конце лета, когда с горы Кармель на долину опускается прохлада, он обходит его вокруг, обдирая крепкими пальцами молодые побеги, и приговаривает:
— Это тебе в наказание. Умереть — не умрешь, а вырасти снова тебе никто не даст.
Затем он садится на пень, кладет на колени деревянную доску, высыпает на нее горкой ржавые, кривые гвозди и принимается за свое любимое занятие. Через короткое время по другую руку Рабиновича вырастает вторая горка гвоздей, на удивление ловко выпрямленных, и по мере того, как она растет, первая неуклонно уменьшается.
Теперь он очень стар. Его лицо приобрело багровый оттенок, будто от чрезмерных усилий; годы придали ему выражение трехлетнего ребенка, глядящего на мир непонимающими глазами, но в руках старика живет все та же дикая сила, и гвозди все так же послушно, с легкостью проволоки, распрямляются в его грубых пальцах.