Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все в доме напоминало Лазару мать. Комната ее осталась нетронутой: все вещи стояли на своих местах, даже наперсток все еще лежал на рабочем столике, рядом с вышиваньем. Часы на камине показывали семь часов тридцать семь минут — час ее смерти. Он избегал заходить в эту комнату, но порою, когда поднимался по лестнице, он вдруг решался и быстро открывал дверь. Сердце его громко стучало; ему казалось, будто с детства знакомые старые кресла, бюро, круглый столик и особенно кровать стали другими и приняли какой-то торжественный вид. Сквозь закрытые ставни проникал слабый, мутный свет, усиливавший его тоску; он входил и целовал подушку, на которой похолодела голова покойной. Но как-то утром, войдя в комнату, Лазар остолбенел: ставни были широко распахнуты, и в окна лились потоки света; яркие солнечные пятна лежали на кровати и на подушке; со всего дома были принесены вазы, и вся комната была убрана цветами. Тогда он вспомнил: сегодня день рождения той, которой больше нет, памятная дата, праздновавшаяся каждый год, — Полина не забыла этот день. Тут были только скромные осенние цветы: астры, маргаритки и поздние розы, уже тронутые холодом; но то был аромат самой жизни, их яркие радостные венчики обрамляли мертвый циферблат, на котором время как будто остановилось. Эта благоговейная память об усопшей глубоко тронула его. Он долго плакал.
Столовая, кухня, даже терраса — все было овеяно воспоминаниями о его матери. Самые ничтожные предметы, которые он случайно находил, разные привычки, от которых пришлось сразу отказаться, — все напоминало ее. Это превратилось в настоящее помешательство; он перестал говорить о ней и с каким-то стыдливым упорством скрывал свои непрерывные терзания, это постоянное общение с ушедшей. Он дошел до того, что избегал произносить имя той, которая преследовала его, и можно было поверить, что он постепенно забывает мать и вовсе не думает о ней, а между тем не проходило минуты, чтобы какое-нибудь воспоминание не пронзало болью его сердце. Одна Полина взглядом угадывала все, что происходило в его душе. Тогда он начинал лгать, клялся, что погасил лампу в двенадцать часов ночи, или уверял, будто был занят какой-нибудь воображаемой работой, и если к нему приставали с расспросами, выходил из себя. Его комната была единственным убежищем, где он уединялся и чувствовал себя спокойнее; в этих стенах он вырос и мог предаваться своему горю, не боясь, что кто-нибудь посторонний будет свидетелем его страданий.
С первых же дней он попробовал выходить из дому и возобновить свои далекие прогулки. Так, по крайней мере, он мог избавиться от молчания угрюмой служанки и от тяжелого зрелища, какое представлял собой прикованный к креслу отец, не знающий, чем занять свои руки. Но теперь Лазар чувствовал непреодолимое отвращение к ходьбе: ему было скучно на воздухе, и скука его доходила до отвращения. Его раздражало вечно волнующееся море, упрямый прилив, дважды в день заливавший берег, эта чуждая его горю бессмысленная сила, которая многие века разрушала все те же камни и ни разу не оплакала ни одной человеческой жизни. Окружающий мир был слишком велик, слишком холоден, и он спешил в дом, чтобы запереться в комнате, где не чувствовал себя таким ничтожным, таким затерянным среди этого необъятного моря и необъятного неба. Единственным уголком, который его привлекал, было кладбище, окружавшее церковь; правда, мать его лежала не здесь, но он думал о ней с большой нежностью и находил тут странное успокоение, несмотря на свой ужас перед небытием. Могилы словно дремали в густой траве, у церковной ограды росли тисы, слышалось посвистывание морских куликов, носившихся над водной гладью. Там он сидел, забывшись, целыми часами, не читая даже на могильных плитах имена давно умерших, стертые временем и дождями.
Если бы еще Лазар верил в потусторонний мир, если бы мог надеяться, что когда-нибудь увидит своих близких за этой непроницаемой черной стеной! Но и такого утешения у него не было. Он был убежден, что жизнь человеческая кончается безвозвратно и после смерти каждый растворяется в вечном круговороте жизни. То было глубокое возмущение его «я», которое не хотело умирать. Какое счастье начать новую жизнь где-то там, среди звезд, вместе с родными и друзьями! Как сладостно думать умирая, что ты вернешься к тем, кого любил когда-то! Как отрадны были бы поцелуи свидания и как безмятежна новая жизнь для тех, кто стал бессмертным! Он жестоко страдал от всех благочестивых обманов, к которым религия прибегает из жалости, чтобы скрыть от малых сих страшную истину. Нет, все кончится со смертью, никто из любимых нами не воскреснет, мы расстанемся навсегда. О, навсегда, навсегда!.. Это страшное слово уносило его мысли в беспредельную пустоту.
Как-то утром, стоя в тени тисов, Лазар увидел священника, работавшего у себя в огороде, отделенном от кладбища только низкой стеной. В старой рабочей куртке и деревянных башмаках, он собственноручно вскапывал грядку под капусту; лицо его огрубело от резкого морского ветра, шея загорела на солнце; он походил на старого крестьянина, возделывающего свой жалкий клочок земли. Живя на нищенское жалованье, в этом заброшенном селении, где он редко получал плану за требы, аббат умер бы с голоду, если бы не выращивал овощи в огороде. Его небольшой заработок уходил на подаяния; жил он один, и хотя ему прислуживала крестьянская девчонка, частенько случалось, что он сам готовил себе пищу. В довершение всех бед земля на этих утесах никуда не годилась, ветер губил салат, и на каменистой почве, с которой аббат неустанно боролся, родился только чахлый лук. И все же аббат прятался, когда надевал рабочую куртку, чтобы прихожане не смеялись над своим пастырем. Лазар хотел было уйти; вдруг он увидел, что священник вынул из кармана трубку, туго набил ее, уминая табак большим пальцем, и стал раскуривать, громко чмокая губами. Он с наслаждением сделал несколько затяжек, но тут, в свою очередь, заметил молодого человека. Растерявшись, он хотел спрятать трубку, но потом засмеялся и крикнул:
— Что, вышли прогуляться?.. Зайдите ко мне, посмотрите мой сад.
Когда Лазар подошел, он весело добавил:
— Ну как, застали меня на месте преступления? У меня больше нет никакой услады, друг мой, и, думаю, бог на меня за это не прогневается.
Аббат продолжал курить, шумно выпуская дым и вынимая трубку изо рта, лишь когда обращался к Лазару с несколькими словами. Он завел речь о вершмонском священнике: вот счастливчик! У него прекрасный саде настоящей плодородной землей! И подумать, как нелепо складывается жизнь: этот кюре никогда даже грабли в руки не берет! Затем аббат Ортер стал жаловаться на свой картофель: почва для него тут как будто подходящая, а вот уж второй год картофель родится плохой.
— Я не хочу вам мешать, — сказал Лазар. — Продолжайте вашу работу.
Аббат тотчас взялся за лопату.
— Правда, нужно поработать… Скоро придут мальчишки заниматься катехизисом, а мне хотелось бы до тех пор покончить с этой грядкой.
Лазар сел на гранитную скамью, — старый надгробный камень, прислоненный к невысокой кладбищенской ограде. Он смотрел, как аббат Ортер выкидывает из земли камни, слушал высокий голос и бесхитростные речи старого ребенка, и ему захотелось быть таким же бедным и простым, с таким же бесхитростным умом и спокойной плотью. Видно, епископат считал этого добряка уж очень недалеким, если дал ему состариться в таком жалком приходе. Впрочем, аббат принадлежал к числу лишенных честолюбия людей, которые никогда не жалуются и довольны, если у них есть кусок хлеба и вода для питья.