Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Насколько я понял, нет. Во всяком случае, такое не поощряется. Впрочем, я не задумывался над этим и уж, конечно, не пытался…
Это Фройнштаг только казалось, что встреча с камикадзе может получиться интересной. На самом же деле перед ней сидел обычный фронтовик, давно привыкший к тому, что его однополчане гибнут каждый день и что его собственная гибель — вопрос времени. Причем очень скорого.
— До этой школы вы служили в СС?
— Из СС здесь парней очень мало, как ни странно, — не без язвительности заметил Райс, помня, что перед ним сидит эсэсовка. — Маршировать да охранять лагеря — это одно, гибнуть в бою — совершенно иное.
— Эсэсовцы не только маршируют и охраняют концлагеря, и вам это прекрасно известно, — отрубила унтерштурмфюрер. — Кстати, на каком фронте вы воевали?
— На Восточном.
— И сколько же вы пробыли там?
— С осени сорок первого.
— С осени? — удивленно переспросила Фройнштаг. — Странно, вы слишком молоды.
— На фронт я ушел добровольцем. Странно другое — что столько времени продержался. Нас, тех, кто имеет медаль «Зимняя кампания»[31], осталось немного. У вас еще будут ко мне вопросы, господин… госпожа унтерштурмфюрер? — наконец-то поднял на нее глаза Райс, и Фройнштаг почувствовала, как взгляд его начал блуждать по ее лицу, шее, груди. Это был взгляд истосковавшегося по женской ласке мужчины.
«Взгляд мужчины, знающего толк в женщинах, — так будет точнее», — сказала себе Лилия, поднимаясь.
Прежде чем подняться вслед за Фройнштаг, Райс вновь прошелся взглядом по ее груди, талии, округлостям бедер. Так, сидя, снизу, было довольно удобно рассматривать ее — Фройнштаг поняла это, однако прерывать его экскурсы не спешила. Наоборот, затягивала их, отлично осознавая при этом, что перед ней смертник, который утром должен погибнуть и который в последний раз в жизни видит перед собой женщину. Вообще какую бы то ни было. Так что свое позирование она преподносила Райсу как некий жест милосердия в отношении этого обреченного.
Оставаться в замке Клессхайм Гитлер больше не мог. Довольно коротко и сухо переговорив с премьер-министром Венгрии, — тем для переговоров у них теперь становилось все меньше, — он к исходу того же дня вернулся в «Бергхоф».
«Интересно, кто из них стрелял бы в меня? — мрачно рассуждал фюрер, усаживаясь в глубокое массивное кресло напротив разожженного по его распоряжению камина. — Кейтель? Фон Клюге? Вряд ли. Рундштедт? Тоже не решится. Но не Йодль же!»
Вспомнив невзрачную фигуру генерала, Гитлер почему-то проникся жалостью к нему Конечно же, не Йодль, поспешил он оградить этого жалкого, но преданного штабиста от собственных подозрений.
«Значит, Роммель, — вдруг вспомнился ему вспыхивающий аристократическим презрением взгляд '‘героя Африки”. Героя, потерпевшего в той самой Африке бесславное поражение… — Скорее всего — Роммель. Почему бы и нет? Уж этот-то решится. При его-то популярности. К тому же в последнее время он чувствует себя ущемленным. Всего лишь командующий группой армий, а не фронтом.
Кто-то из них должен будет предложить мне завершить войну на Западе мирными переговорами. Таким деликатным образом мне будет предъявлен ультиматум всего осрамившегося генералитета. И кто же решится на это? Не Рундштедт и не Кейтель. Только Роммель. Впрочем, так ли уж важно, кто именно? Важно, что тот, кто решится предъявить их генеральский ультиматум, неминуемо окажется в числе заговорщиков».
Света он так и не зажег. Чем сумрачнее становилось в фюрер-гостиной, как называли эту маленькую комнатку, в которой Гитлер обычно любил уединяться ненастными зимними вечерами, тем контрастнее отражалось пламя камина, тем больше оно напоминало ночной костер изгнанника.
Ну конечно же, изгнанника! Он, всеми проклятый и отовсюду изгнанный, сидит один в какой-то хижине посреди альпийского пастбища. Вокруг на десятки километров ни одной человеческой души. А рядом — стая волков, терпеливо поджидающих, пока угаснет отпугивающий их огонь и обессилевший уставший человек уснет, чтобы сразу же стать их жертвой.
В последнее время Гитлер почему-то все чаще представлял себя в образе изгнанника, вернувшегося в то состояние, в котором начинал свое восхождение к вершинам рейха. Начинал, появившись в Германии человеком без гражданства, без крыши над головой и денег, без профессии и друзей. То и дело ему чудилось, что он вынужден скрываться, а потому блуждает равнинами Померании, прячется в скалистых бухтах острова Рюген или ютится в пещерках на лесистых склонах Баварских Альп.
Гиммлер уже как-то говорил ему, что среди генералов зреет недовольство, которое вот-вот может вылиться в заговор с покушением. Рейхсфюрер явно смягчал тона. Теперь он точно знает, что на самом деле это недовольство уже давно оформилось в мощный заговор предателей рейха.
«Что ж, допустим, я поеду в это их "Волчье логово—ІГ, — обреченно решился фюрер. — Посмотрим, что там у них получится. Но если действительно учую что-либо такое… Прикажу поднять на воздух все бункера ставки вместе со всем присутствующим генералитетом…
Я должен выстоять. И в этот раз — тоже. Перевешав большую часть своего генералитета, я заменю ее новыми генералами. Мундиров у меня предостаточно. Но я не могу допустить, чтобы рейх, названный мною тысячелетним, пал оттого, что какие-то генера-лишки струсили, увидев корабельные армады врага у побережья Франции. Они, видите ли, требуют переговоров! Им захотелось мира.
Генералам захотелось мира, — воинственно оскалился Гитлер. — Уже за одно это их следует разжаловать и перевешать».
Вещее потрескивание поленьев в черном зеве камина заставило Гитлера на минуту отвлечься от своих мыслей и подозрительно осмотреться. Вначале к нему приходило предчувствие. Страх появлялся потом.
— Но какие сейчас могут быть переговоры? — полусонно, словно в бреду, проговорил он. — На каких таких условиях я должен выпрашивать у Черчилля мира?! Не я все задумал. Вы. Да, вы. Там, в Тибете. В Шамбале. Высшие Посвященные. Само Провидение выдвинуло меня, маленького человека, австрийского Иисуса, для того, чтобы я возродил на этой земле арийский дух и сотворил Третий рейх. И не генералов мне сейчас винить, как не винил их и Бонапарт, — вас.
Интуитивно почувствовав, что кто-то стоит у него за спиной, Гитлер запнулся на полуслове и, не поднимаясь, резко оглянулся.
— Я понимаю, что ничем не смогу помочь тебе, родной, — сдержанно произнесла Ева, все так же неслышно приближаясь к нему и притрагиваясь пальцами к его волосам. — Но чувствую, что поступаешь так, как велит тебе долг фюрера великой Германии. — Она, возможно, оставалась единственным в Германии человеком, научившимся произносить подобные слова совершенно искренне, голосом уставшей, любящей женщины.