Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И лишь потом я узнал в той орущей, коротко стриженной, сквернословящей зверюге с красной рожей, с синяком под глазом, с обмазанной зелёнкой головой с болячками ту, которую я спас. И я сделал ужасающее открытие: я же мог пройти мимо… и мир бы очистился хотя бы от этой скверны; мир стал бы лучше, да, на йоту, но лучше… но я помог этому злу выжить – из незнания, что это – зло… Совершил его, не подозревая и не предполагая, как те жестокие дети, убивающие ящериц или сжигающие муравейники, знакомящиеся так с миром. И я смотрел ей вслед, качающейся, воющей, и задавался вопросом: зачем я тогда спас её? И сразу же приходил логичный ответ внутреннего голоса: «Ты бы не смог жить с мыслью о том, что имел возможность помочь, но не помог». И всё вставало на свои места…
Ухожу с балкона. Скучно. Просто пялиться на жизнь насекомых без каких-либо целей на их препарирование. Солнце и воздух, ветер – разморили меня. Снова ощущаю усталость и позывы ко сну. И думаю: почему бы и нет? Плюнуть на всё и опять уснуть. Собственно, что меня сдерживает? Есть ли большое различие в том, продлиться ли моё затяжное раздолбайство ещё сутки или же нет? Плевать. На всё и всех. Все их мнения. Всё то, что обо мне подумают и думают уже. Плевать на пересуды и сплетни по поводу моей зависимости ли, которой не существует, или ещё какого бреда, который, естественно, потянется за все тем шумом, что наведут округи. Ведь я уронил ребёнка… еще и пустив в полёт. А сам, заблёванный, в крови и коматозе валялся и ничего не мог с этим сделать. Какое неприглядное же и нелицеприятное зрелище там развернулось, которому я был невольным зачинщиком.
Утыкаюсь половиной лица в жёсткий пласт подушки, раскатанный, умятый мною тонко-тонко за всё время моего статического и временами буйного сна. Закутываюсь в пустой пододеяльник и думаю. Думаю. Размышляю. Осыпая самого себя утешениями. И приходит наконец успокоение, то равнодушное и наплевательское, которое так мне любо, которое не замусоривает сознание пустыми расстройствами и глупыми переживаниями; то освобождение и очищение от всех предрассудков морали или пресловутой нравственности, которые только и делают, что капают на мозги упрёками во всём, что бы ни делал, что бы ни совершал – всё не так, всё неправильно; то индифферентное облегчение, которое делает тебя в глазах прочих прожжённым эгоистом и мерзавцем; пусть так; пусть те прочие и неинтересные и дальше прозябают в своих моральных оковах и косности, ханжестве и вранье, самообмане, и пусть дальше страдают и изнывают от тоски и горечи, в трауре по лучшей жизни… а мы с господином Ницше посмеёмся над всем этим тёмным людом и подремлем в своё удовольствие…
Просыпаешься уставший как будто, вялый, сонный и помятый. Ещё больше, чем твоя уже порядком несвежая постель. Пододеяльник беспорядочно окутывает обнажённое потное тело: трусы, сорванные в порыве ярости на них за причинение неудобств, валяются на полу. На коже по всему телу красные пятна от пролежней, отпечатки складок простыней; уверен, и лицо моё татуировано этими красными, продавленными полосами. Провожу языком по зубам, нечищеным, покрытым шершавым налётом.
Смотрю в потолок и думаю, вставать ли? Или заставить мозг опять забыться на пару часиков, поглядеть затейливые сновидения, поваляться?..
Но потом вдруг понимаешь, что ненавидишь себя. Того себя, что сейчас шепчет на ухо: «Поспи ещё… что́ дадут тебе эти два часа?» Но эти два часа оборачиваются сутками. И так целой чередой суток – проводишь их в постели: неудачник, невротик, размазня и развалина в коконе неуверенности и страха, паники… сонный нытик и конченный придурок, – превращающийся уверенно и стремительно в какого-то недочеловека, в загнанного хикимори… форменный идиотизм; дни похожи друг на друга, дней не существует – есть лишь один этот день, в котором ты завис; и всё никак нет сил выбраться из этой сомнамбулической трясины; не можешь подняться, отяжелевший, немощный; отупевший; разморенный зноем этой лени и чрезмерной, развращающей свободы и оглушающей воли.
Лежу и задаюсь вопросом: сколько уже прошло с тех пор, как мы – я и ты – вот так только и спим; и лишь в редкие дни выходим на свет божий? И что нами движет? Деятельность ли? Цель? И есть ли у нас вообще эта цель?
…
Снова голову охватывает упругая боль. Пульсирует и сдавливает череп с каждым сердечным сокращением. Как же не вовремя! Собственно, как и всегда: внезапно и неожиданно. Скверно.
… есть у нас цель! – говорю себе, ворочаясь, зажимая голову подушкой, стискивая зубы; но мы с тобой не Дэдпул: мы не имеем исцеляющего фактора, – коверкаю я грамматику, – и нам уж точно не справиться с той чёртовой дурой, которая засела у нас в башке. Опухоль не рассосётся в мозгах волшебным образом уже никогда; и уж никак не будет изощрённым дополнением к нашему хлёсткому образу наёмного убийцы-психопата и весельчака… мы можем, подобно Уэйду Уилсону, нести чушь и околесицу… но рано или поздно тот маленький сосудик лопнет и зальёт наш драгоценный мозг кровью… – читаю я себе утешительную речь о будущем бытие. Легчает. Оставляя по себе лишь заупокойный звон в ушах; говорят: это верный признак опухоли слухового нерва… потрясающе, ещё этого не хватало. Но всё затихает.
Заставляю себя встать и наконец собраться и утереть сопли, слюни, которые, кстати, действительно виснут с подбородка мутными жилками. Отираюсь простынёй кощунственно и варварски. И дышу.