Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Драгоценные строчки из Гаврилы Романыча пошли на него в темноте, словны волны, и как это бывает с волнами, когда они идут на тебя и ты вдруг сдаешься, ложишься под них на песок, закрываешь глаза и пьешь, восхищаясь, зеленую соль их, так и Трубецкой стал под водопад своей беспорядочно вздыбленной памяти, и губы его торопливо задвигались:
Дыша невинностью, пью воздух, влагу рос,
Зрю на багрянец зорь, на солнце восходяще,
Ищу красивых мест между лилей и роз…
Он никак не мог вспомнить, что же дальше, но нужно было вспомнить — нужно, — и с выступившим от напряжения потом на лбу он все-таки вспомнил:
Ищу красивых мест между лилей и роз,
Средь сада храм жезлом чертяще!
«Ах, как это верно! — в восторге округляя глаза, удивился Трубецкой. — А я ведь и не понимал раньше, как это верно! Он, значит, находил красивое место между цветами и на песке, под полуденным солнцем, среди цветов и всей этой прелести, начинал рисовать храм своей тростью! Чертил купола на песке. Ах, боже мой, как это верно!»
Небо за окном было холодным, высоким петербургским небом, заложенным бледно-серыми, рассветными, гладкими, как песчаные мели, облаками, и, глядя на небо, Трубецкой пытался понять, что было причиной тоски, которая посреди ночи разбудила его.
«Что-то выпало из моей души, да, выпало, как из кармана. А раньше лежало надежно. Но что это было? Да! Что?»
Он вдруг сильно покраснел в темноте.
«Может ли это быть от того, что я потерял веру? — пробормотал Трубецкой, останавливая глаза на пульсирующем в вышине облаке. — Я думал, что если я ходил на Пасху и два раза постился, то, значит, я верую, но это ведь чушь! Я рассчитывал только на себя, я ни разу не обратился к Нему за помощью! Я негодовал. Я слабел и завидовал. — Он вспомнил бледный, немного овечий профиль профессора Янкелевича с его непомерно большим, грустным глазом. — Я ни разу не попросил Его, чтобы Он успокоил нашу вражду с Янкелевичем, ни разу не усмехнулся на нашу взаимную глупость! Во мне за все это время не было ни одной благообразной , опрятной какой-нибудь мысли! Ни разу!»
Иль в зеркало времен, качая головой,
На страсти, на дела зрю древних, новых веков,
Не видя ничего, кроме любви одной
К себе и драки человеков,—
страстно прошептал Трубецкой и еще раз посмотрел на ее тихое лицо с полуоткрытыми губами. Оно показалось ему несчастным и беспомощным.
«Я гнался за призраком счастья. Мне казалось, что оно впереди, и нужно быстро-быстро бежать, чтобы ухватить его. И поэтому я дрался с Янкелевичем, я именно дрался с человеком для того, чтобы получить кафедру и унизить его. И я сам раздразнил в нем того мелкого и визгливого беса, который искусал меня. А раньше этого беса не было, был просто несчастливый, нездоровый человек».
Он вспомнил, как Янкелевич пришел к нему мириться перед самыми каникулами и как он «отвадил» его.
«Зачем же я это сделал? Когда он пришел ко мне, он был лучше всего. Он не побоялся унижения. А ушел от меня разозленным и обиженным. И хуже намного, чем был. Я поступил с ним так, что в мире прибавилось зла в этот день. Пшехотский думает, что ему позволено грабить Русский музей, потому что большевики виноваты перед ним и его семьей, и с ними можно вести себя так, как угодно. Но те, которые были действительно виноваты, они ведь давно умерли, и их больше нет, а зло, причиненное ими Пшехотскому, осталось в Пшехотском, и он не понимает, что делать то, что он делает, просто нельзя, это подло. Да, так во всем. Цепочка добра и цепочка зла, и человек свободен в одном: в том, что он сам выбирает, к которой из них подключиться. А я — что? Не знал разве этого?»
Лицо Таты стало слегка расплываться и поплыло перед его напряженными глазами в виде какой-то продолговатой бледноты, на которой уже не видно было черт, но была та же самая тоска, которая разламывала и его сердце.
«Кто знает, не собью ли я ее с этого сердечного и совестливого пути тем, что женюсь на ней? Она, может быть, инстинктивно пытается избежать нашего брака, и концертмейстер — это только ее стремление любыми путями не сделать там зла?»
Он в страхе отвернулся к окну, чтобы не видеть этого тоскливого и покорного лица. Небо становилось светлее, и чувствовалось, что утро будет не пасмурным, а солнечным, зимним и радостным утром, и снег будет чистым, сверкающим, легким.
Перед завтраком профессор Трубецкой открыл компьютер и увидел у себя на экране коротенькое письмо от Петры.
…милый Адриан, — писала Петра по-английски. — Эрика позвонила мне на днях из Стокгольма и предложила чудесную работу: в университете совершенно неожиданно открылась позиц ия на преподование трех курсов: один — русского языка для начинающих и два — литературы. Я уже связалась с ними, послала свое резюме, и они меня берут. По-моему, это такая удача, от которой грех отказываться. Сашу и Прасковью я возьму с собой, пусть они этот семестр поживут в Европе и немножко отдохнут от всех своих стрессов. Семья, кстати, очень хотела бы их повидать. Они хоть немного, но все-таки шведы. Тебе будет проще разобраться со своими делами и уладить свои неприятности, если мы не будем висеть на твоей шее, и ты хоть немного вздохнешь. Я уже взяла билеты, мы улетаем второго, чтобы мне успеть подготовиться и чтобы дети вовремя приступили к занятиям.
Дальше была приписка:
Я ни при каких обстоятельствах не хочу мешать тебе. Мне легче сейчас принять предложение этой работы и уехать, чем видеть, как наша семья превращается
На этом письмо обрывалось. Трубецкой догадался, что Петра не стала заканчивать последней фразы и нажала на кнопку send , не перечитывая того, что написала, словно бы испугавшись, что у нее не хватит духу сообщить мужу о своем решении.
21 апреля Вера Ольшанская — Даше Симоновой
Они прилетели. Гриша сам снял квартиру, то есть не сам, но попросил кого-то. Они прилетели вчера. Ему нужно попасть домой. Тут все его вещи. Спросил меня, когда можно зайти. Мне хочется уехать куда-нибудь, исчезнуть. Опять во мне ненависть и, главное, удивление на все и на всех: как же так?
Мама улетела к тете Жене недели на две. Слава богу.
…
Любовь фрау Клейст
По оставленному сорок три года назад завещанию все имущество, принадлежавшее Францу Клейсту, в случае смерти последнего, переходило к его жене, Грете Клейст, урожденной Вебер, а в случае ее смерти — к родным трем племянникам Франца, их детям и внукам.
Из всех этих родственников уцелела только одна, самая младшая племянница, с двуми детьми подросткового возраста. Она-то и приехала из Мюнхена, сокрушаясь, что похороны приходятся на третий день Рождества, и очень — судя по ее замаслившимся глазам — радуясь получению наследства.
Вернувшись домой и коротко рассказав Полине, как именно произошла смерть, Алексей, нахмуренный и притихший, прошелся по саду, потрогал рукою замерзшие флоксы.