Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Морозов был рад его лепету. Был рад передышке, отсрочке. Искал в себе силы, искал источник энергии, к которому мог бы припасть. Той влаги, что могла его укрепить. Не умом, не памятью, а всем, из чего состоял, припадал к дорогому и милому, звал на помощь. Они текли в нем, картины и лица, почти не имея очертаний, сливаясь одно с другим. Мать, устало идущая в снегопаде с большой продовольственной сумкой, и фонарь с метелью над ее головой. Отец, утренний, радостно-бодрый, что-то басит, напевает, и сквозь дверь его кабинета виден букет. Наташа, невеста, рассердившаяся, разгневанная, когда поцеловал ее в первый раз, и за окном электрички — осенний подмосковный лес, пестрые крыши дач.
Все это текло сквозь него, и он пил эту силу, укрепляясь для поединка.
— Конечно, ты сегодня пережил предостаточно. Хлебнул, как говорится, по горло! Это последнее зрелище, этот несчастный афганский солдатик! Понимаю, понимаю… Но ты не жалей! Будешь в старости вспоминать с наслаждением. Главное — эмоции! Погоня за эмоциями! Ты не поверишь, я по натуре тихоня. Оксфордский чистюля! Славист, изучал болгарский и русский! Надежда тетушек, дядюшек! Бросил все к черту! Лингвистику, карьеру ученого. Стал проходимцем! Землепроходцем, как вы говорите! Сколько земель я прошел! Был на вьетнамской войне, конечно, не в стане вьетконга. Был в Анголе, и, как ты понимаешь, не в кубинских подразделениях. Был в Польше, но не с Ярузельским. Вместе с войсками ходил в Эфиопию, видел, как в Огадене горят транспортеры и танки. На подводной лодке ходил к вашим водам на Север. На Б-52 летал через полюс почти до Новой земли. И, конечно, Москва, Ленинград, Эрмитаж, Третьяковка! Вот только не побывал на Байкале, о чем невероятно жалею!.. Так что ты, Николай, не горюй! Приедешь в Лондон, а оттуда весь мир твой! Париж! Вашингтон! Буэнос-Айрес! Хочешь — Гаити, а хочешь — Австралия! Ты молод, силен и по-своему авантюрен! Ты многого сможешь достичь!
Морозов понимал: его искушают. Отрезают ему пути. Он окружен. Сзади в сумерках чуть светлели одежды охранников, сжимавших винтовки. Внизу, почти в полной тьме, таилась круча с вживленными минами. Небо гасло, стесненное горбатой горой. У вершины, у зазубренной кромки, влажно горела звезда. Он был окружен и ел свой бой в окружении. И так не хотел погибать!
— Я испытываю симпатию к русским, — продолжал англичанин. — Со многими встречался в Москве. У меня там остались друзья. У меня есть икона Георгия Победоносца. Шестнадцатый век. Увидишь у меня книги на русском — Булгаков, Ахматова, маршал Жуков. Ты все это сможешь увидеть!.. Англосаксы, славяне и немцы — мы должны объединиться в союз. Ты полагаешь, в будущих войнах твоими союзниками будут узбеки, таджики, казахи? Они будут твоими врагами! В нашей беседе, когда я начну записывать, ты расскажешь о своих мусульманах, о солдатах из азиатских республик. Об их симпатиях к афганским повстанцам. Ну, о каком-нибудь туркмене, перешедшем к борцам за свободу. О разговорах, которые слышал. Ты ведь знаешь, надеюсь, что весь мусульманский мир стремится к единству. Стремится к былому величию. Стремится возродить халифат, доходящий до Аральского моря!
Его искушали. Ему предлагали предать. Хайбулина грубоватого, резкого, отобравшего миноискатель на склоне, упавшего среди коз на горе. Пылкого таджика Саидова, который был ему переводчиком на встрече в афганском полку: когда, возвращаясь, сидели бок о бок. Саидов рассказывал, какой у них дома сад. И того казаха Мукимова, которого он не застал, но которого помнили в роте: отбивался от атакующих «духов» до последнего патрона, до последней гранаты. Их всех предлагали предать.
Укрепляя себя, готовя себя к поединку, он по-прежнему тянулся к милым образам. Это были образы леса с черной мокрой дорогой, с длинными лужами, в которых голубела вода и лежали палые листья, а потом вмерзали в белый лед с пузырьками и каплями света. И сквер у Большого театра, где в День Победы собиралось много людей и ветераны в орденах смеялись, бодрились, а ему хотелось плакать, обнять их всех, удержать на весеннем свету. И тот хор в сельском клубе, где пели старинную песню, и девочка, бледная от волнения и страсти, подымаясь на цыпочках, выводила: «Ничего в волнах не видно, одна лодочка темнеет…», и хор всей мощью голосов и дыханий, как дубрава в бурю, подхватывал ее тонкий напев. Все это возникало, поило его чистыми силами, и он укреплялся, зная все наперед, со всеми прощался.
Охранники заскользили в сумерках, разбредались и снова сходились. Сложили ворох верблюжьих колючек. Пустили на него маленький трескучий огонь. Пламя проело сплетение стеблей, затанцевало, заструилось. Горбоносые красные лица, бороды и винтовки были в пляшущих копотных отсветах.
— Ты, конечно, можешь не согласиться, — продолжал англичанин. — Но потом ты будешь жалеть. Я лично не причиню тебе никакого вреда. Уеду. У меня еще много дел. Через несколько дней люди Ахматхана атакуют Гератский мост, и я буду снимать атаку, взорванный мост. Это опасная, трудная операция, но я авантюрист, ты уже знаешь. Поэтому я и иду. Завтра утром на «тойоте» уеду и больше уже не вернусь. А ты останешься здесь. Не знаю, что они с тобой сделают, эти людоеды. Может, для забавы отрубят тебе руки и ноги. Может, привяжут за хвосты лошадей и начнут таскать по поселку, тоже для забавы. Может, просто, во славу аллаха, пустят тебе пулю в лоб. Или же, что тоже возможно, станут возить с собой, накачивая опиумом, чтобы ты не сбежал, и ты, протаскавшись неделю-другую, умрешь где-нибудь на переходе от теплового удара. Но меня тогда уже не вини. Я буду здесь ни при чем. Ты сам себе выберешь такое…
Морозов понимал: его враг могуществен. Во всем сильнее его. И даже сильнее людей Ахматхана. Его не убить, на него не кинуться, не сдавить ему горло. Англичанин крепок и сух, из гибких и твердых мускулов. Кобура его не застегнута. И блестят винтовки охраны. От него не убежать и нес крыться: откос, усеянный минами, кишлак, полный врагов, небо с чужой звездой, к которой нельзя улететь. Рыжеусого не умолить, не разжалобить. Ни слезами, ни памятью о матери, ни именем жены, в знак верности которой он носит кольцо. Не обмануть — его сильный лукавый ум был сильнее, чем ум Морозова. Он гнал осторожно и ловко, подгоняя к своей цели.
— Я вижу, ты облизываешь губы. И глаз у тебя весь красный — должно быть лопнул сосуд. Эти варвары, как я понимаю, не дали тебе даже попить. Ну ничего, сейчас мы сделаем запись и пойдем ко мне. У меня есть отличный чай. И немного виски. Освежишься. Будем чаевничать! Будем с тобой отдыхать!..
Он поставил на землю перед Морозовым рюмочку микрофона. Включил в приборе красный глазок.
— Ну, с чего начнем?…
«И сейчас я начну говорить? И сейчас я начну отрекаться? И этот, с тонким пробором, унесет мое отречение? И отец, включив в кабинете транзистор, услышит мой голос?»
Что еще сказал англичанин? Через несколько дней враги нападут на мост. Быть может, его товарищи будут падать, сраженные меткими пулями. Пробитый гранатой, станет гореть транспортер. А он, Морозов, не кинется их защищать, погубит своим отречением.
Тоска его была непомерна. Дыхание прекращалось. Из сердца поднимался к губам долгий неслышный сон. Что-то приближалось, еще безымянное, грозное, стоглазо мерцавшее, спасавшее его навсегда от этой муки и боли.