Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лет двадцать назад, впервые попав в Норвегию, я услышал по радио в автобусе, шедшем вдоль фьорда, адажио из Двадцать первого фортепианного концерта Моцарта. Мало в мире мелодий прекраснее — завораживающая, проникающая, она таинственно точно ложилась на зеленую зеркальную воду, на плавные обводы холмов, тонкие струйки водопадов. С тех пор, отправляясь в Норвегию, беру с собой этот диск. Со съемочной группой мы ехали из Осло в Берген по дороге, где каждые пять минут хочется остановиться и молча смотреть. Прерывая обычный рэп, я попросил поставить свой диск, заискивающе предупредив: «Всего пять минут». Моцарт снова гармонично лег на фьорды. Адажио кончилось, все молчали. Мне вернули диск, поставили что-то прежнее. Заранее я был готов к любой реакции. Но не к молчанию! И внезапно понял: я среди воспитанных людей. Они сделали вид, что не заметили допущенную бестактность, вроде испорченного воздуха в закрытой машине. Путешествие продолжилось в полном согласии.
Их ритм — ритм XXI века. И не только ритм. Пластика — тоже. Из Москвы мне присылали смонтированные начерно записи отдельных сюжетов, которые я с отвращением смотрел дома. Никогда я не нравился себе, даже на фотографиях, а тем более в движении — неуклюжий, мешковатый, неповоротливый. Но смотрел, чтобы учиться. Например, выходить из кадра — это ж надо уметь. Не разворачиваться со скрежетом, подобно статуе Командора, но и не шмыгать воровато, а выходить со спокойным достоинством, как из большого спорта.
И вот еще страшное — руки! Либо по швам, будто придерживая шашку, либо в постоянном движении, словно иллюзионист. Руки хотелось отрубить, но без них, пожалуй, было бы еще противнее.
Двадцать восемь лет я живу на Западе и всегда мог выделить человека из России в уличной толпе — по особой скованной пластике. Но лет десять назад картина стала меняться: все чаще и чаще ошибаюсь — конечно, только при встречах с молодыми. Для меня это самый разительный пример возвращения российского человека к норме жизни. Ведь такому почти невозможно научиться, зато ничего не стоит просто обрести. Пластика свободного человека — то, что им дано естественным образом вместе с возможностью читать, что хочешь, и ездить, куда пожелаешь. То, что нам приходилось и приходится осваивать. Пластика того, кто прошел через пионерскую организацию и Советскую армию, мягко говоря, своеобразна, и эта каинова печать — навсегда, как все, что усваивается в раннем возрасте. Такие чудовищные навыки лишь отчасти корректируются десятилетиями свободной жизни.
Двадцать пять городов мира: Европа, Азия, Северная и Южная Америка. Это ж только кажется, что был тут и раньше, в ту самую реку вступаешь и вступаешь многократно, радостно понимая, как меняется все вокруг, и ты вместе с окружающим: все знакомо, но все заново, сначала. И главное — сколько можно узнать: нет, не о мире, а о себе, путешествуя вокруг света с «Вокруг света».
Пожалуй, во всей мировой истории искусств не найти столь безупречной репутации. Джотто восхищались современники, у него учились и заимствовали потомки, его могли возносить чуть выше или чуть ниже, но отношение к нему по-настоящему не пересматривалось.
Случай действительно беспрецедентный. Ни с одним признанным гением не обходились так почтительно на протяжении времени. Леонардо ставили и ставят в упрек незавершенность работ и замыслов, сделавшуюся его фирменным знаком, почти диагнозом. Микеланджело упрекали и упрекают (совершенно справедливо) в излишней скульптурности живописи, доходящей до топорной грубости. Рафаэль многим казался и кажется приглаженным, едва ли не слащавым. Это только имена первого ряда. Джотто же остается той незыблемой монументальной печкой, от которой ведутся танцы всего западного изобразительного искусства.
Больше того, он уникален и для всей истории культуры. В архитектуре, искусстве, по определению функциональном, вкусы пересматриваются чаще, чем в чем бы то ни было, и, скажем, достижения греков вызывают, разумеется, восторг, но подражали им в XX веке только строители парламентов и колхозных домов культуры. Открытие африканской и полинезийской скульптуры навсегда нарушило гегемонию античных образцов в ваянии. Ритмы и катаклизмы времени назначают в каждую эпоху своих главных представителей в музыке. Нет авторитета, подобного джоттовскому, в литературе: это еще более понятно, потому что словесность существует лишь на родном для читателя языке, и как русскому проверить истинное величие Сервантеса, испанцу — Достоевского, итальянцу — Рабле, французу — Данте? Вот Гомер — разве что с ним может быть сравнение: его уважают все, зная, что с этого началась словесность Запада. Разница, правда, в том, что читают гомеровский эпос немногие, а джоттовский смотрят и продолжают смотреть — в Ассизи, Флоренции, Падуе.
Джотто был поставлен на то место, которое занимает и теперь, еще при жизни. Данте в «Божественной комедии» написал: «Кисть Чимабуэ славилась одна, / А ныне Джотто чествуют без лести, / И живопись того затемнена».
При этом Данте, джоттовский ровесник (старше на два года), вовсе не имел в виду некое поступательное движение, прогресс, он говорил о смене вкусовых предпочтений: вчера один, сегодня другой. Но получилось эпохально.
Чимабуэ умер до того, как Джотто взялся за свое значительнейшее творение — падуанскую капеллу Скровеньи, а то бы мог и пожалеть, что любопытство заставило его остановиться у моста через ручей в холмистой долине Муджелло к северу от Флоренции.
Мы ехали по этим краям из Виккио в Веспиньяно и увидели указатель налево: Ponte Cimabue. Свернули — и метров через триста оказались в том месте, где произошло зачатие европейского искусства.
Джорджо Вазари в «Жизнеописаниях знаменитых живописцев» рассказывает, как уже маститый тридцатисемилетний художник Чимабуэ в 1277 году увидел десятилетнего пастушка, который у моста на обломке скалы заостренным камешком рисовал с натуры овцу. Пораженный мастерством рисунка, он попросил отца мальчика отпустить его с собой во Флоренцию — в ученики. Исследователи, из категории ненавидящих красоту жизни, доказывали, что все обстояло не так, что семья Джотто, приобретя достаток, сама перебралась во Флоренцию, и там подросток попал в мастерскую Чимабуэ.
Но вот же стоит перед нами старый, давно поросший мхом, мощный не по размеру дохленького ручья мост. И рядом обломок скалы, на котором написано, что он тот самый. Скептики из категории (см. выше) скажут, что камень подстроили под Вазари, но зачем сталкивать историю с мифом? Ясно же, что миф победит, — никогда и нигде не бывало иначе.
На окраине Веспиньяно дом, где родился Джотто ди Бондоне — это его то ли подлинное, «паспортное», имя, то ли сокращение от Амброджо (Амброджотто) или Анджело (Анджел отто). Дом и вправду зажиточный, солидный, красивый, чуть более сохранный, чем полагалось бы зданию XIII века, но зато не стыдно показывать. Слева круто вверх идет тропинка — к блекло-желтой церкви Святого Мартина, где семь столетий назад был приходским священником сын Джотто. Сейчас этот пост занимает отец Жан-Дени из Конго. Он приветлив, улыбчив, лакированно-черен, он оживленно говорит, размахивая руками, стоя под двумя корявыми вековыми кипарисами над домом Джотто — вот она, живая история, перемешанная с мифом.