Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Угадал.
И ты прав, и ты прав, и ты прав.
Эх-да сидим мы на диване: я и Верста Коломенская – Анечкино наследство, подружка Анечкина по языкообучилищу для молодежи в сельскохозяйственной колонии «Рассветные зорьки». Языка ни та ни другая не усвоили, а переводчиков не нашли. Сидим. Я наркотический препарат курю – сокращенно называется дурь , а Верста – пьет водку «Люксусова» – здешнее производство, секрет вкуса – восточноевропейский.
– Слышь, Верста, – говорю я.
– Какого тебе? – она отвечает.
– Историю одну вспомнил.
– Ну?
– У нас там на матлингвистике один черножопый был. Раз бутыльчик «Плиски» – помнишь? – взяли и пошли в интерклуб – поддать в кафе. Я у него спрашиваю: «М’бей, а чего вы все воюете, на х… оно вам всралось?..»
– А на каком, интересно, языке вы говорили?
– На английском. Язык Британского Содружества Наций.
– А как будет «всралось» по-английски?
– Что я тебе, полиглот?
– Не знаешь…
Верста совлекается с дивана, совершает виток волнистых оборотов – вроде агонийной юлы, – но не заваливается, а становится в позу женского пренебрежения к собеседнику.
– Морда подлая, не знаешь?! Так не п… Понял? А то выгоню на хрен – и пойдешь ночью пешком до своего Иерусалима.
Трясучий, расстроенный, культурный мой улыбец .
– Чего ты. Чего ты озверела, дебильша? Я ж… Я ж вскрыл дурью бессознательные зоны. И отдаю тебе глубочайший интим.
Руки к ней, руки к ней. За каолиновые треугольнички бедер. За треугольнички – тяну на себя. Ты такая длинная, Верста Коломенская.
– Ну? – говорит Верста.
– Да, родненькая.
– Давай, что ты там хотел стравить. Про негров.
– Даю. Так я у него спрашиваю, почему они воюют. А он несет: «Люди племени Ибо напали на людей племени Йорубе. Тогда люди племени Йорубе напали на людей племени Ибо. Тогда люди племени Ибо убили много женщин и детей племени Йорубе. Тогда люди племени Йорубе убили еще больше женщин и детей племени Ибо. Тогда люди племени Ибо обратились в Организацию Объединенных Наций…»
А дальше – нет здоровья рассказывать: хохочу глубинным нёбом до раздирания слизистой – хохочу, а остановиться не могу. Дурь слабеет, торчаловка – сходит.
– Что в этом смешного? – выясняет Коломенская.
– А кто его знает… Полагаю, что речевые средства комического.
– Ты такой, бля, сложный, ты такой, бля, непонятный, ты такой…
– Верста, – заявляю я. – А почему ты на меня прешь? Я очень хороший и гениальный. Я к тебе очень хорошо отношусь. Я тебя люблю, Верста.
Верста делает мне реверанс. В облегающих брючатах с помидорной расплюхой на коленке – велено было ничего не ставить на столик, никаких майских салатов! – в облегающих брючатах реверанс делать трудно и похабно.
Великий…ский народ. Его великолепные здания, слегка проаммиаченные в районе фундамента, его глубокие озера, полные свежей соляной кислоты, его тенистые проспекты, полные меня.
Граммофон объемного звучания свел иглу с последней песенки и отключился.
– Верста, поставь этот пласт еще раз, а то сил нет двигаться.
– Сил нет… Что ты за мужик? Конечно, сама поставлю – кто тебя до стерео допустит. Хоть одну ценную вещь тот гусь не уволок.
Гусь – это бывший муж, с перепугу привезший Версту с собою и через два года – с перепугу же – убегший от нее по национальным соображениям: Верста носила крестик с кривоватой надписью на обратной его стороне – СПАСИ И СОХРАНИ.
Гусь отсоединился, а квартира еще не перестроилась на одного проживателя: все на двоих. В прихожей под вешалкой – гниленькие прорезинки сорок второго размера, в ванной – преувеличенное количество утиральников, невыброшенные скляночки «после бритья». Зубные щетки в радостном стаканчике стоят щетинка в щетинку. Один пародонтоз на двоих…
– Так чего ставить? То же самое? Хоть бы перевел, чем ты так восторгаешься.
Руку дай! – Протяни
ее во тьму,
Руку дай, чтоб не быть
здесь одному,
Руку дай! – протяни издалека,
Руку дай, чтоб не мучила тоска…
– Извини, но я как-то не врубаюсь. Это настолько для нас примитивно, какая-то мура, шелупонь, полная плешь. Причем я ж понимаю, что это еще в твоем переводе, а в оригинале…
– Для тебя ж оригинал недоступен, Верста.
– Я не врубаюсь вообще в то, как они живут.
– Как все, а думают, что наоборот.
– А ты лучше объяснить не можешь?
– Нет.
– Тогда расскажи анекдот.
– Плывет Иван-царевич баттерфляем по Волге. Плывет-плывет, а навстречу ему – говно. «Здравствуй, – глаголет, – Иван-Царевич. Я себя сейчас съем!» – «Ну, нет! – речет Иван-Царевич. – Это я тебя съем!» И съел.
– Анальный секс… – поджимается Верста. – Не уважаю. Романсы поставить?
– Зачем же нет? Главное, кружева на головку надень.
Коломенская повлеклась к ларю с пластинками. Устроилась перед ним на карачках, развела дверцы. Ларь большой, а пластинок мало: сторона Версты – русские романсы в исполнении, пара альбомов тутошного песнопения, Рэй Чарльз – «Ослобони мое сердечко!». Мои подарки. Сторона гуся – Григи-Бахи-Вивальди.
– Верста, а оральный секс ты уважаешь?
Верста выронила небьющуюся Обухову – и та чуть не разбилась: пол каменный, а ковер ушел по национальным соображениям.
– Что за дела?
– По ассоциации.
– С чем?
– Орет твой проигрыватель… Верста!
– Аюшки.
– Заткни ему хавало. Сами споем. Вернее – я спою, а ты сыграешь.
– Поешь ты…
– Зато знаю хорошие слова.
Есть у нас гитара. Гитару гусь не унес. Гитара – она прощальный подарок Версте от подруг, что узнали от знакомых жидков о гитарной дороговизне на Ближнем Востоке. Живет у Версты гитара за двенадцать рублев – ждет, покуда за нее три тысячи сиклей выделят. Я спою, а Верста – слова запомнит. И учую я после из пакибытийного ничева , как повторяет Верста мое учение. Для того и храню ее про черный день – сволочь неуспевающую, двоечницу, славянский слабый пушок ее Венерина холма, кожу ее без пор, светлые ноздри. Длиннее меня на полголовы, младше – на десять лет. Доживет, восприимет.
– Ты петь будешь?
– Пою:
Ах и тошныим мне, добру молодцу, тошнехонько.
Ах и грустныим мне, добру молодцу, грустнехонько,
А мне яства сладка-сахарна на ум нейдет,