Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вкусняки ходили теперь только к Сабине и Анджеле, а Анечкой пренебрегали, да к тому же побаивались Эли Машияха, который Эли испытывал к ним социально-политическую ненависть.
Он привозил к Анечке друзей сам либо давал ее адрес, потому что твердо решил заработать на новую телегу: с Анечкой это было проще, ибо она как нововзошедшая в Страну имела право на покупку машины без налогов (водительские права она получила перед самым отъездом – за бутылку и прощальный поцелуй, однако ж взаправду водить, разумеется, не умела).
Эли метил на спортивный «мерседес».
Я знаю Анечку – сама она нескоро поняла бы, что происходит.
Но растворилась моя записка к Создателю меж камнями Стены; и налетели однажды менты на государственную коммунальную квартиру, застали там употребление наркотиков – Анечку к этому времени научили вдыхать, внюхивать дымочек прямо, как у нас говорят, с иглы, на острие которой медленно исходит счастьем раскаленный катышек, – налетели, все побрали, и через неделю влепили всем по три года условно.
Всем, кроме Эли Машияха. Ему сказали, чтобы он больше туда не ходил.
Обезумевшая Анечка проснулась настолько, чтобы устроиться на работу – подавальщицей в кондитерскую «Максим» и отыскать – самостоятельно! – квартиру на Асфодельской.
А теперь – опять не работает она третий месяц: специальности нет, а на курсы не идет, гоношится, да и языка местного не знает. Ибо она вся закрылась, защитилась, так, чтобы ничего в себя не впустить, а собственных остаточков – из души не выпустить в безвоздушное пространство, – вот и не знает никакого языка, даже хозяина тутошним матом послать не может, когда он ей между грудками закладывает.
Денег нет. Доходов и у меня мало, но несу я ей добытую по складскому знакомству «боевую порцию»: две банки куриного сосисочного фарша, банку соленых помидоров, банку компота, банку шоколадной пасты, шесть леденцов разного окраса, четыре белых пластмассовых вилки, столько же ножиков, тарелок – и вершину добычи: вытащенную из не менее боевой, но пасхальной порции бутылку вина «Красное старое».
Есть город Феодосия – татарский сухостой, морской перламутр. Он, город, похож на Асфодельскую, 34, на Анечкин дом – пузырчатый известняк, черные деревья, не умеющие шелестеть, плитчатый придворок – без двора, желтый свет на лестнице винтом. Но феодосийский свет горит сам по себе, на Анечкиной же лестнице жмется кнопка: бахает тогда неисправное реле-автомат, загораются лампы и жужжат. Горит ровно двадцать секунд, потом гаснет. И надо мне добежать до Анечкиной двери, что на верхнем, последнем этаже, возле самого бахающего реле. Можно и по дороге еще раз нажать – кнопки на каждой площадке, только они испортились.
Реле сработало – и я побежал, тюкаясь попеременно то стволом, то прикладом винтовки о стены и перила.
Уличный умелец набрал Анечке за десятку ее фамилию и имя латинскими жестяными буквами на деревянной плашке. К плашке Анечка привесила самостоятельно привезенный невропатологический молоточек – на ленте. Забавно и оригинально. И барабаню я в дверь, и засматриваю в глазок, и не вижу ничего, и кулаком стучу, и ожидаю, и вновь стучу – все безнадежней и безнадежней. А свет, понятно, погас. Спускаюсь, заклиниваю кнопку спичкой, вновь наверх поднимаюсь и уж не стучу, а замираю – слушаю, как дорабатывает свое Анечкин транзистор-мыльница на доходных батарейках:
«Здесь вещание Израиля из Иерусалима. Часов – восемь. Это новости из уст Хаима Тадмона. В городах Иудеи и Самарии продолжались сегодня в течение всего дня нарушения порядка…
А теперь – наши песни:Там, где железобетонный
месяц воет по-собачьи,
к ней пришел просить пардону,
а она – сидит и плачет.
Бетти – Бетти – Лизавета,
как нам жить на белом свете?
Мы с тобой у синя моря
на песочек ляжем с горя».
Ломаю дверь?
Анечку Розенкранц привезли на погост, затянутую в черный сатиновый мешок, наподобие школьной торбочки для калош. С такою ходил я на занятия до четвертого класса – с октября по переход апреля в май. Но на моей торбочке были вышиты имя-фамилия, а на Анечкиной – нет. Анечку негрубо спихнули в выложенную цементными пластинами яму, прикрыли сверху пластинами же: построили ей домик. Ранним вечером Анечка померла, поздним утром ее похоронили.
…Замок выпятился и опять погрузился в собственный пропил, освободив введенные заподлицо головки винтов с залитыми старой эмалью шлицами, язычок замковый отступил из ложа на косяке – и дверь открылась. Был от этого громкий скрип, был мой выкрик, а перед тем – как бы слесарный стук-бряк, но ни одна соседина не высунулась на проверку. А что высовываться, я и сам бы не выполз.
Светился настольник под абажуром, на нем же Анечка записывала разноцветными фломастерами телефонные номера, грелся московский электрокамин с натурально изображенным пламенем и углем – Братская ГЭС тока не жалела. По стене следовала открытая водопроводная труба – зазор меж нею и стеною определен скобами, вживленными в штукатурку. Труба завершалась краном над раковиной, раковина была заткнута пробкою, стояла там замыленная вода, в воде отмокали трусики. На длинном ремне, переброшенном через трубу – промеж шкафом и раковиной, – висела Анечка, одетая в мужской халат посекшегося сизого шелка. Щеки Анечки были черны от краски, стекшей с ресниц.
Я погасил камин, и он – потрескивая и сокращаясь – принялся остывать; в комнате стоял кирпичный жар, увлажненный кисло-глюкозным духом плавленой резины – органика. Так что ритуальные действия – поиски телефона, беготня по квартирам и прочие аптечки первой помощи – были ни к чему. На Анечкином будильнике с двумя латунными колокольцами заходило за восемь: прибытие ментов, врачей и остальных заняло бы часа полтора. К десяти часам вечера я должен оказаться на базе – как штык. Меня опоздавшего вполне могли на Анечкины похороны не выпустить – кто я ей такой?! Кроме того, подпоручик Дан не имел никакого права освобождать меня в часы действия приказа о боевой готовности. Короче, следовало прибыть вовремя – и отпроситься по новой.
Сплотку ключей я нашел в кармане Анечкиного пальто. Выбрал бывший нужный, проверил вышибленный замок. Ничего не вышло. Возясь, обнаружил, что двери – если замок вывинтить вовсе – можно плотно притворить, пазы не перекосило. Но и это мне не годилось: дверь должна быть заперта, чтобы сломать ее еще раз. Анечка покачивалась, домашняя обувка без задников намеревалась свалиться, придерживаясь лишь на скорченных пальчиках. Я оставил замок и разул ее.
После двадцатиминутного копошения, когда Анечкин маникюрный надфилек стал отверткой, замок не то чтобы починился навсегда, но задвигался. Я завел винты по местам, изъял из набора ключей квартирный и от ящика в почтовой конторе, проверил – не забыл ли чего своего – и вышел. Запер снаружи. Любой задолбанный легаш из телесерии сообразил бы, что с замком нечто творили. Но в бытии ментовская проницательность расходуется на другое. Я потрогал выпуклое Rosenkranz Аппа – и пошел-пошел вниз по лестнице. На первом этаже шоколадная сиська в желтом кимоно выперлась мне наперерез – и не стерпела. Зыркнула, разыграв понятную ошибку, спросила: «Шуки, это ты?» – и утопилась в свою хату.