Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я жил некоторое время в сельскохозяйственной коммуне рядом с Галилейским морем. Жизнь была очень трудная. Я скучал по дому и моей семье. И в глубине души не до конца понимал, что я здесь делаю. Я стал учеником землемера. В 1926-м я стал работать в землеустроительном департаменте. Его возглавляли британцы. Начальники были дисциплинированными трудягами с ментальностью колонистов.
Оркестрик заиграл «О соле мио». Дядя Пиня едва притронулся к еде. «Где он черпает свою безграничную энергию?» — помню, подумал я. Тающие пятнышки заката мерцали на далеком горизонте.
— Вскоре, — продолжал дядя Пиня свой рассказ, — меня стали считать леваком и сочувствующим Советскому Союзу. Я был настроен очень критически по отношению к британцам и к тому, что они делают в Палестине. Все их подлости и хитрости. Настраивание арабов против евреев. Нарушенные обещания. «Белые книги» Черчилля, Пасфильда и т. д. Лживые инструкции и установки. Мои боссы из землеустроительного департамента никак не могли понять, как можно придерживаться таких политических взглядов и дружить при этом с арабами. Я выучил арабский. Меня нельзя было стричь под общую гребенку. Я был сионистом, да, но никогда не был еврейским шовинистом. И, уверяю вас, я никогда не был членом коммунистической партии, хоть и голосовал за их кандидатов многие годы на муниципальных выборах. Со временем я вступил в партию социалистов, МАПАМ, но это уже после войны и провозглашения Израиля. Это уже другой рассказ для другого ужина.
Когда нам принесли тарелки с макаронами, дядя Пиня сморщил лоб, сурово глянул на официанта и спросил, не мог бы певец петь потише. Официант развел руками, промямлил что-то и исчез.
— Я был уже женат, — продолжил дядя Пиня. — Мы жили в Тель-Авиве, а я все еще думал о репатриации. Хочу, чтобы вы поняли, что я чувствовал в то время. В 1932 году я подал прошение в советское консульство в Стамбуле. Я просил разрешить мне вернуться в СССР. Мое прошение было отклонено — иначе, кто знает, как бы все сложилось? Скорее всего, мы не сидели бы здесь вместе. Знаете, когда я работал в Верхней Галилее, я познакомился с одним парнем. Позже он взял псевдоним, но, когда мы встретились в 1925-м, он был еще Мордехай Богуславский. Из Кривого Рога. Вы знаете Кривой Рог?
— Там жила двоюродная сестра моей мамы, — вежливо ответила мама.
— Ага! Так вот, этот Богуславский, кажется, вернулся в СССР в 1928-м или 1929-м. Некоторые возвращались, вы же знаете. Немногие, но все же. Потом он стал там печататься. У него был такой роман «Опаленная земля», конечно, немного пропагандистский, но главы, описывающие тяжелую жизнь еврейских молодых людей из России в Палестине, в аграрных поселениях, сделаны с большой точностью. Я-то помню, поскольку сам был там.
Дядя Пиня наконец-то попробовал макароны с помидорами и цукини, однако был слишком возбужден, чтобы есть дальше.
— И вот я остался в Палестине, родились наши мальчики. Но я продолжал читать советские газеты и журналы и следить за текущими событиями. Желание вернуться все не отпускало меня. Потом в 1938 году меня уволили из департамента. Нашли удобный предлог: сокращение штата, но все это было из-за моих политических убеждений, уж точно.
— Пиня, дядя Пиня, вы… ты… ничего не ешь, — сказала мама.
— Еда подождет. Это не очень интересно. (Дядя Пиня всегда говорил «интересно» и «неинтересно» вместо «хорошо» и «плохо».) Я хочу закончить с политикой, а потом мы с вами будем пить и смеяться, как дети.
— Что я хочу сказать? У меня ушло много времени, гораздо больше, чем у других, даже у моих товарищей, на то, чтобы исчезли всякие иллюзии по поводу СССР. Это случилось только после смерти Сталина. И тогда еще я не до конца верил во все, что говорили. В 1968 году из Одессы в Израиль выехала Манечка, моя троюродная сестра, вы, возможно, знаете о ней. Она была самой первой из наших родственников, кто уехал оттуда уже после 1920-х. Целую неделю я не отходил от нее. Я измучил ее вопросами о том, как жили в СССР. Она была акушеркой и очень хорошим, разумным человеком. Она так и не вышла замуж и умерла от рака буквально через пару лет после приезда в Израиль. Я Манечку знал с детства, и ее рассказы избавили меня от последних иллюзий. Но я до сих пор тоскую по Каменцу, даже сегодня, после стольких лет. Ужасно.
Дядя Пиня достал широкий небесно-голубой носовой платок и промокнул уголки глаз. Официант, подошедший предложить нам кофе и сладкое, отодвинул занавесь молчания, нависшего над нашим столом.
С появлением счета вечер достиг высшей точки накала. Сперва дядя Пиня водрузил очки на нос и тщательно изучил содержание листка, строчку за строчкой, как школьник, который все еще учится читать пропись. Потом достал ручку из нагрудного кармана и в присутствии официанта, близкого к апоплексическому удару, начал вычеркивать строчки из счета. Он зачеркивал строчку, делал паузу, поднимал голову и комментировал по-английски: «Это за что? Хлеб и вода идут бесплатно к ужину». Далее он вычеркивал следующую строчку и восклицал: «Какой еще сыр? Вы считаете, мы должны заплатить за тот хилый кусочек сыра, который вы нам принесли на четверых? Как бы там ни было, в цивилизованных ресторанах салаты дают бесплатно к горячим блюдам».
Старший официант и еще два официанта присоединились к нашему, и все вчетвером спорили с дядей Пиней на каком-то транснациональном ресторанном арго, перебивая друг друга.
— Дядя Пиня, умоляю тебя, пожалуйста, хватит, — взмолился папа.
Но дядю Пиню не так легко было остановить. Он сам подсчитал, сколько, по его мнению, мы были должны за ужин, отсчитал деньги и положил их на маленькую тарелочку поверх сурово отредактированного счета.
Когда мы выходили из ресторана, старший официант прокричал что-то вроде: «И чтоб я больше здесь вас не видел, воришки». Мы хотели одного — перенестись через два квартала, отделяющих ресторан от нашего дома, и исчезнуть. Но наш любознательный и великодушный дядя Пиня не хотел еще возвращаться домой.
Еще при выходе из ресторана он заприметил двоих мужчин, черного и белого, сидевших за угловым столиком под зелено-голубыми тенями китайских фонариков. Оба были навеселе. Они поставили кресла лицом к тротуару и сидели, обнимая друг друга за плечи. Напротив них на столике стояла плетеная бутыль кьянти, и они распевали на смеси языков монотонные пьяные песни о любви и дружбе. Белый представитель этой парочки, Саша Шейн, был в Москве борцом за мир («писником») и отказником; мы были довольно хорошо с ним знакомы. Рядом с Шейным за столиком сидел иммигрант из Эритреи по имени Ефрем. По образованию он был учителем в начальной школе. В Ладисполи они стали закадычными друзьями. Началось с того, что Ефрем стал брать Сашу с собой на разные халтуры, в основном разгружать и загружать фургоны с фруктами и овощами. По сравнению с другими беженцами Саша был теперь при деньгах, и они с Ефремом могли позволить себе посидеть вечером в ресторанчике, потягивая вино или пиво и громко приветствуя проходящих мимо русских. Увидев нас, Саша замахал рукой и поднял свой стакан, и у нас не оставалось выбора, кроме как подойти к его столику. Эритреец знал по-русски одно слово «дружба», и они с Сашей вопили: «Comrades, дружба, comrades, дружба», — надутыми гелием голосами мультипликационных персонажей. Дядю Пиню крайне заинтриговала дружба Саши Шейна и Ефрема, и по пути домой он не переставал расспрашивать нас о расизме в СССР.