Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо только уметь услышать, как то, чего ты ждешь, произносит: «Улыбайтесь, вас снимают скрытой камерой». И сразу улыбнуться.
И я улыбаюсь ей и протягиваю руку к телефону, чтобы позвонить старшему коридорному. Ближайшее будущее проясняется, оказываясь не дурным, а просто заурядно хорошим. А я, набирая номер, чувствую, что небо этого долгого дня впервые светлеет над моей головой и тучи начинают рассеиваться.
* * *
К десяти мы уже в Нью-Джерси, словно волшебная машина времени перенесла нас с плоского Северо-Запада в разнообразие приморья. Викки снова проспала озеро Эри, предварительно прочитав мне несколько извлечений из посвященного мыльным операм журнала, – я нашел их смехотворными, однако она относится к ним серьезно и, похоже, размышляет над ними; я одолел изрядную часть «Последнего путешествия любви» и обнаружил, что роман совсем неплох. Длинный, посвященный прошлому героев пролог в нем отсутствовал, автору хватило мастерства, чтобы набрать полный ход уже на второй странице. Викки я разбудил, лишь когда самолет произвел вираж над городком, который я счел Ред-Бэнком, – вдали засветился Готэм (с крошечной, но различимой статуей Свободы, похожей на изображающую ее японскую куколку), и Нью-Джерси разостлался перед нами, как кухонный фартук, и Пенсильвания с Атлантикой замаячили на горизонте, подобные темной Арктике.
– А это что такое? – спросила Викки, ткнув пальцем вниз, на далекий карнавал цивилизованных огней.
– Платная магистраль. Здесь она входит у Вудбриджа в Штат садов и устремляется к Нью-Йорку.
– Ух ты! – сказала Викки.
– Отсюда она прекрасна, по-моему.
– Наверное, – сказала она. – По-твоему. Только не говори, что еще, по-твоему, прекрасно. Я так понимаю, автомобильное кладбище.
– По-моему, прекрасна ты.
– Прекраснее, чем автомобильное кладбище? Нью-Джерсийское.
– Не намного, но прекраснее.
Я стиснул ее маленькую крепкую руку, притянул Викки к себе.
– Вот это ты напрасно сказал. – Глаза ее сузились в пародийной обиде. – До сих пор ты мне нравился. Но теперь – дудки.
– Ты разбиваешь мне сердце.
– Ну, это уже не первое, ведь так?
– Но что, если мое – самое лучшее?
– Поздно спохватился, – сказала она. – Раньше думать надо было, еще до того, как родился.
Она покачала головой – так, точно каждое из этих слов произнесено ею всерьез, – затем откинулась в кресле и закрыла глаза, чтобы поспать, пока наш серебристый лайнер будет совершать посадку.
* * *
К четверти двенадцатого мы добираемся до «Фазаньего луга». Стоит ясная, яркая ночь с луной на ущербе, никаких признаков того, что до нас дотянется детройтская погода, не наблюдается. В подобные ночи я лишаюсь способности соображать, они дурманят меня, – именно в такую я стоял на дворе у рододендрона, пока Экс сжигала в доме сундук для приданого, разглядывал в северном небе Кассиопею и Близнецов и чувствовал себя беззащитным. С тех пор, если сказать правду, мне всегда становится под чистым ночным небом не по себе, все кажется, что я смотрю на него с крыши высокого здания, а вниз взглянуть боюсь. (Я стал предпочитать чистому звездному своду небес рваные перистые облака и облачные барашки.)
– Можешь меня не провожать, – говорит Викки, выбравшись из машины и склонив голову к окошку.
Я остановился за ее «дартом». Вчерашние мужики в касках достроили на своем доме ложную мансарду, правда, кровель ни на одном из законченных ими домов пока что нет. Я, естественно, рассчитывал на приглашение зайти в квартиру – выпить на сон грядущий. Но теперь понимаю, надеяться мне по этой части было не на что. Викки ведет себя осторожно – как будто наверху ее кто-то ждет.
– Завтра день, когда он отвалил камень и воскрес из мертвых, – говорит она совершенно серьезно, глядя на меня так, словно рассчитывает, что я псалом прочитаю. Уик-эндовая сумка свисает с ее плеча, в ушах покачиваются сережки навахо. – Я, наверное, пойду на раннюю мессу, чтобы обезопасить нас с тобой, одной страховки все-таки маловато. Или съезжу в Хайтстаун, к методистам. Одна церковь ничем не хуже другой. Я, когда меняла веру, дважды все обдумала. Позвала бы и тебя, да знаю – тебе там не понравится.
– Музыка понравится.
– Тебе, я так понимаю, нравится все, что бередит душу, – говорит она.
Мы провели с ней два дня, побывали в другом краю, спали в одной постели, вместе молчали, старались порадовать друг дружку, были взаимно внимательны, как супружеская чета. Но теперь все подходит к концу и мы не знаем, как нам правильно попрощаться. Ее стиль – дерзость и смутная сдержанность. Мой – простодушная учтивость. Сочетание не из лучших.
– Мы ведь увидимся завтра, верно? – бодро спрашиваю я, наклонившись, чтобы получше видеть и Викки, и голубую, космической эры водонапорную башню за ее спиной, а за башней – большую пасхальную луну.
– Постарайся не опоздать. Папа любит садиться за стол в строго определенное время. А туда целый час езды.
– С нетерпением жду встречи с ним.
Не с таким уж и нетерпением, должен признаться, но такова моя официальная версия. Вообще, эта часть завтрашнего дня представляется мне пугающе неоднозначной.
– Ты с ним еще не знаком. И с моей мачехой тоже. Она – тот еще подарок. Понравится тебе, если ты любишь брокколи. А папа – другое дело. Хорошо бы он тебе понравился, но ты ему не понравишься наверняка. По крайней мере, так он себя поведет. А что он думает на самом деле – это выяснится позже. Да оно и неважно.
– Скажи, ты меня любишь? – Я тянусь к Викки в надежде на поцелуй, но получаю лишь веселый, оценивающий взгляд. И поневоле задумываюсь – не помышляет ли она в эту минуту об Эверетте и о приключениях на Аляске.
– Допустим. И что?
– Тогда поцелуй меня и попроси провести с тобой ночь.
– И речи быть не может, – объявляет она, после чего смачно, как Дина Шор,[39]целует свою ладонь и шлепает ею меня по щеке. – Не пройдет. Подписано, запечатано и вручено, мистер Умник.
И она стремительно уходит к темному многоквартирному дому – пересекает плешивую лужайку, мелькает в освещенном проеме двери и исчезает. А я остаюсь один в моем «малибу», смотрю на самодовольную луну – так, словно в ней сокрыты все наши тайны и предвкушения, все, от чего мы с наслаждением отказались бы и что с еще большим наслаждением вернули себе снова.
В моей гостиной включен свет, и это меня настораживает. У тротуара стоит чужая машина. На третьем этаже в комнате Бособоло горит настольная лампа, хоть времени уже за полночь. Разумеется, Пасха связана для него с особыми приготовлениями, возможно, со службой в одной из приданных Институту церквей, где мой жилец оттачивает ныне свое мастерство христианского проповедника. Бособоло украсил парадную дверь дома венком (мы с ним обсудили эту идею, и я принял ее). Дома на Хоувинг-роуд темны и безмолвны, что необычно для субботней ночи, времени развлечений, приема гостей, ярко освещенных окон. В раскинувшемся над платанами и тюльпанными деревьями чистом небе различается лимонный отблеск Готэма, так озаряющего небеса в пятидесяти милях отсюда, что кажется, будто там совершается нечто значительное – открывается ярмарка штата, к примеру, или бушует сильный пожар. И я счастлив видеть это, счастлив пребывать в таком удалении от происходящего, с подветренной стороны того, что представляется важным всему нашему миру.