Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В одном из цюрихских музеев хранится офорт Гойи «Disparate de Bestia», где на берегу озера в скалистых берегах изображена группка каких-то богато и странно одетых людей (купцов, ученых, знати, почетных горожан, ветеринаров — я не знаю), глядящих с изумлением, отвращением, опаской, будто примеривающихся к чумазому чудовищных размеров слону, выгнувшему бугром спину и виновато поджавшему хобот.
Уж не предсказал ли Гойя двести лет назад твою судьбу, Швейцария?
И эта старающаяся выглядеть воспитанной и милой, но приводящая людей в отчаяние гора мяса — не самый ли достоверный портрет «ШТАУ»?
4. Бегущие строчки
У моих родственников жил говорящий попугайчик, которого чрезвычайно интриговало появление букв на бумаге. Он бежал вдоль строки, норовя уследить, как из-под кончика пера выползают стройными вереницами червячки букв, где они прячутся в таком количестве?! Он возвращался к началу строки, волнуясь, начинал заговариваться: «Который час? Давай поцелуемся!» — опять спешил в конец, стараясь не отстать от руки пишущего, — и так ряд за рядом. Но тщетно, птичьих мозгов и заученных фраз недоставало для разрешения загадки письма.
Иногда я чувствую себя похожим чем-то на этого попугайчика (который, кстати, от переживаний жизни среди людей в конце концов разболелся и испустил дух на недописанной странице, задрав кверху ноги и спросив на прощание у беспомощных хозяев: «Который час?»). В моих чернилах шевелится такой сумбур из анекдотических событий, наблюдений, слов и фраз, что я и сам порой не знаю, что из этого начнет сейчас вытягиваться из-под кончика моего пера. Мне хотелось бы рассказать о городах и незримых границах, об артишоках и телевидении, о Максе Фрише и эмигрантах, о сексе в Швейцарии и вкусовых предпочтениях китов, но если позволить всему этому бесконтрольно выплеснуться на страницу — выйдет клякса. Поэтому мне остается только наконец поставить первую букву, с которой начинается какое-нибудь слово, и начать тянуть строчку — а дальше уж как получится.
Начну с двух историй об эмигрантах.
Мой знакомый, профессор германистики и германофил из русских немцев, подвозил как-то на машине случайную попутчицу, как выяснилось, из русских евреев, избравшую местом постоянного жительства Францию. Дело было в Швейцарии, и при переезде из «французского» кантона в «немецкий» пассажирка ни с того ни с сего заявила: «Вот здесь заканчивается цивилизация!..» Моего знакомого это привело в такое негодование, что, как он мне признавался, более всего ему хотелось остановить машину, распахнуть дверцу и выкинуть свою попутчицу прямо в воды озера (на берегах которого, замечу в скобках, наверняка проводилась не одна миротворческая конференция). Этот случай кажется мне гомерически смешным: спор двух антагонистов — живущего в Германии «аусзильдера» и живущей во Франции его бывшей соотечественницы — о том, где в Швейцарии заканчивается «цивилизация» и начинается «дикость»!
Вторая история прямо противоположного рода. Другой «аусзильдер» рассказывал, как с криками когда-то доказывал всей Анапе, что он немец. Уехав в Германию, он по одежке протягивал ножки и почти бедствовал до той поры, покуда наконец не осознал того факта, что он никакой не немец, а русский. Сразу после этого он очень быстро разбогател, занявшись торговлей книгами из России.
Эмигранты с территорий бывшего Советского Союза едят сегодня «советскую» сгущенку, с теми же этикетками на банках — только из молока немецких коров. Бесчисленное количество собственных фирмочек обслуживает всевозможные потребности русскоязычных иммигрантов. Например, «увидеть Париж» — можно съездить туда автобусом на три дня с полным пансионом и собственным экскурсоводом менее чем за сто пятьдесят долларов. При этом, как правило, евреев лечит врач-психиатр из евреев, а русских немцев — тоже врач-психиатр, но из «немцев». «Крыша» либо набекрень, либо едет потихоньку у всех. Перемывание костей немецкой медицине и врачам («Они же ни за что не отвечают!») — родовой отличительный признак эмигрировавшего «совка», он получает от этого какое-то неизъяснимое наслаждение и в такие минуты готов забыть обо всем. Вообще, безработный иммигрант, живущий на социальное пособие, — существо чрезвычайно занятое и разнообразно озабоченное. Занятость его сродни занятости советских алкашей (за вычетом алкоголизма), которые тоже вскакивали в шесть утра, брались сразу за телефон, вели сложные переговоры, выясняли отношения, назначали встречи, чтобы, сойдясь к открытию у пунктов приема стеклопосуды, в числе первых сдать пустые бутылки и обзавестись таким образом начальным капиталом. Их роднят обилие свободного времени и непобедимый иррациональный страх оказаться за бортом наступающего дня. Давно замечено, что жены иммигрантов первыми адаптируются к ситуации и чаще становятся кормилицами своих семей, тогда как их мужья изменяют своим привычкам и представлениям с большой неохотой, и обычно стрелки их внутреннего времени надолго, если не навсегда, застревают на тех годе и часе, когда они эмигрировали. Даже когда их новая жизнь складывается вполне успешно, их суждения об оставленном отечестве в большинстве случаев поражают своим анахронизмом. Эмигранты по экономическим, бытовым, компанейским, окказиональным мотивам и поводам — малоприятная среда, независимо от происхождения — всегда «местечковая» по складу и духу. Но люди меняют страну обитания (так им поначалу кажется) и по иным причинам, и тем, для кого с этого начинается внутренний рост, отчего душа приходит в стеснение, нельзя не посочувствовать. Некоторые из них мне просто дороги. Но если уж уехал, постарайся найти себя нового, а не живи до срока, как в богадельне. И для начала перестань врать самому себе.
Люди творческие, думающие, работоспособные столкнулись в диаспоре с одной из бед российской провинции — отсутствием отчетливого контекста, малотемпературностью среды, вынужденным и непринципиальным характером человеческих связей. Ситуация усугублялась присутствием «экспортного» — сильно усеченного, но еще более перекошенного — варианта русской культуры, благодаря чему все последнее десятилетие XX века происходила не столько встреча культур, сколько встреча «тусовок», слившихся наконец в единую разветвленную космополитическую тусовку, отсеявшую случайный элемент и не без выгоды для себя продолжающую толочь воду в ступе. А также обилием в эмиграции графоманов и авторов с несложившейся судьбой (ныне, кстати, прослышавших об объявлении 2003 года на Франкфуртской книжной ярмарке «русским годом» и осадивших даже тех, кто никакого отношения к книгоизданию не имеет, заваливших издателей, литагентов, переводчиков, славистов горами своих книг и рукописей, посылками со всего света, — поэтому даже любопытно, как и кем будет представлена русская литература в немецких переводах через два года? Впрочем, по свидетельству Чехова, в XIX веке с русской литературой в западноевропейских странах происходило примерно то же самое). Оттого пишущие по-русски люди первыми потянулись в Москву, чтобы окунуться в большой контекст метрополии и уточнить свое место и действительный уровень. Их примеру последовали художники и музыканты, давно живущие на Западе. Кто-то наведывается, кто-то вернулся, кое-кому удается жить на два дома.
Надо думать и хочется верить, что в массовом исходе и едва наметившемся возвращении присутствует и провиденциальный смысл: возобновления близкого знакомства; притирания и, где это возможно, абсорбции «русского» и «западного» начал; расширения умственного кругозора как минимум. Весь мир вновь должен быть пройден, освоен и описан русскими людьми. Возможно, результаты этого предприятия будут иметь какую-то ценность и для иностранцев — свежий взгляд, похмельная голова. Похмелье пройдет, пена схлынет, муть осядет. Всего этого не меньше и в России.