Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее энтузиазм меня удивил: мама боялась высоты и сквозняков, поэтому к генеральной уборке всегда относилась как к тяжкой повинности. Неужто любовь и вправду творит чудеса?
– Ну а чего ждать, если тепло? Я тут, знаешь, – она чуть замялась, – книжку одну прочитала, про китайский фэншуй. Там написано, как надо квартиру обустраивать, чтобы было здоровье, успех… Представляешь, мы всё с тобой неправильно делали! Нам надо было комнатами поменяться.
– Из-за гороскопа, что ли?
– Да нет, просто у тебя комната с южной стороны, это зона славы. А где я сплю, там юго-восток, богатство. Если б ты жила в этой комнате, деньги бы сами притягивались: у тебя ведь и растения, и картины с природой, с водопадами. Камешки всякие. А у меня – свечи, символы огня. И радиола сломанная… Какое уж тут богатство.
– А окна-то тут причем?
– А окна как раз хорошие! Утренний свет – самый лучший по энергетике. Но грязными их нельзя держать, от этого несчастья и болезни. У китайцев даже поговорка такая есть: окна – глаза дома.
Я хотела сказать: вот глупости, но потом подумала: какая, в принципе, разница, чем мы вдохновляемся, делая правильные вещи? Важен результат.
– Ты только осторожней там. Смотри, чтобы голова не закружилась.
Во вторник, вернувшись домой из бассейна, я заметила длинный конверт, торчащий из почтового ящика. В таких обычно присылали счета и уведомления. Все счета в нашем доме оплачивала Дженни, мне же приходили лишь банковские выписки по кредитке. Однако этот конверт был не из банка. «Университетской студентке со змеем», – гласила надпись над адресом. Внутри была половинка листа А4 с лаконичным текстом, напечатанным, как и адрес, на принтере.
«Я хочу сообщить вам, что двадцать девятого января этого года вас видели за фотосъемкой частной территории, которая впоследствии подверглась незаконному вторжению с причинением материального ущерба. Это подтверждает тот факт, что ваша деятельность, которая уже сейчас вызывает жалобы местных жителей, может быть официально признана правонарушением. Я даю вам шанс добровольно прекратить эту деятельность. В противном случае у меня не будет другого выбора, кроме как сообщить полиции о вашей возможной причастности к преступлению».
Пустота, которая следовала затем, казалась такой невероятной, что поначалу затмила даже само содержание этих строк. Стиль письма был слишком официальным для анонимки, и взгляд невольно искал шапку с адресом, обращение и подпись. Я перевернула листок, но и там ничего не было.
Кто мог это написать?
Я поднималась по лестнице, и перед глазами у меня вспыхивали картинки: прибрежный парк с детской площадкой, частные коттеджи, мимо которых мы плыли, пока не свернули в заводь возле острова. Эти пейзажи запомнились мне почти безлюдными, но ведь за нами могли наблюдать из любого дома, из любой машины, стоявшей на берегу.
Почему же свидетель молчал так долго?
Я села за стол и выдернула из блокнота чистую страницу. Мыслей было слишком много, они толкались и лезли вперед, как обезумевшее стадо, а я пыталась городить на листе загоны, чтобы отделить овец от козлищ.
Кому выгодно, чтобы я прекратила съемки? Очевидно, старому рокеру и его соседям по району. Кто из них мог видеть меня в тот день или узнать об этом от знакомых? Да почти никто. Мир тесен, но не до такой же степени. Кто остается? Хозяева французского сада не стали бы церемониться и сразу заявили в полицию. Автор анонимки вряд ли сдержит обещание: ведь если меня начнут допрашивать, я покажу им письмо с угрозами. Правда, это не избавит меня от необходимости признать, что сад я все-таки снимала. Выходит, нам обоим невыгодно, чтобы в дело вмешивалась полиция?
Мне представилось, что мы стоим друг напротив друга, как перед поединком, и ни один из нас не решается ударить первым. Мы скалим зубы и рычим, вздыбив на загривке шерсть, – в надежде, что соперник испугается и отступит.
А может, это просто блеф? Никто не видел меня, кроме тех, с кем я сидела в одной лодке – а они, конечно, не будут свидетельствовать. Но кто-то явно знает об этом.
И тут до меня дошло: ведь я сама всё рассказала.
Сухие казенные строчки поплыли перед глазами. Это было невероятно, абсурдно, я никогда бы не допустила такой мысли – что Мишель будет стоять перед отцом, вжав голову в плечи, а он будет допрашивать ее чужим, отстраненным голосом. «Ты помнишь ее адрес? А день – какого числа это было?»
В самом деле, какого числа?
Старый ноутбук просыпается целую вечность, но вот, наконец, нужная папка, а в ней файл с таблицей. Сердце колотится так, будто эти цифры, эти даты имеют сейчас какое-то значение.
Двадцать восьмое января.
«Ты уверена? Подумай хорошенько».
«Да… вроде бы».
«Ну ладно».
Выходя из комнаты, он чувствует приступ вины и хочет ободряюще потрепать дочь по поникшему плечу, но сдерживает себя. Пусть это послужит ей уроком.
Я поняла свою ошибку сразу. Надо было брать что угодно – хоть галерку, хоть партер; не поддаваться этому глупому желанию всегда садиться слева, даже если в кассе не дают знакомых, проверенных мест. Я ведь знала, я помнила, по каким осям обычно выравнивают стулья валторнистов. А теперь эти стулья сливались для меня в один. На нем восседала, по-мужски расставив колени, блондинка в узких брючках и босоножках на шпильке. Её пышное тело почти полностью скрывало Люка; окуляры моего бинокля выхватывали только темную макушку да изредка, когда кто-то из них менял позу, еще ботинок – длинный и сияющий, как лимузин.
Купленную по привычке программку я так и не открыла. Не прочитала даже имени композитора, чья музыка заполняла сейчас эту исполинскую консервную банку. Музыка была минорной, но светлой – печаль лишь слегка горчила в ней. Сольную тему играла флейтистка, гладко причесанная девушка со впалыми щеками. В паузах между партиями она тихонько покачивалась в такт; лицо ее, похожее издалека на череп, оставалось бесстрастным, и мне чудилось, что она баюкает затаенную боль. Ей, наверное, тоже не близка была сейчас эта сентиментальная композиторская грустинка. В жизни такое легко лечится любимой книжкой или кофе с пирожным; вот и музыка вскоре скользнула в мажор, будто в летнее цветастое платье. Слишком цветастое. Аляповато и не по сезону. Ведь сейчас осень. А дальше будет только хуже.
В перерыве я вышла на курительную террасу, куда из фойе второго этажа вели тугие стеклянные двери. На улице по-прежнему дул пронизывающий ветер, от которого становилось зябко даже в моем шерстяном индейском платье. С террасы открывался вид на хобартскую гавань. Старинные дома-склады, рыбацкие катера – я смотрела на них и впервые мучалась тоской оттого, что мне не с кем всё это разделить. Если бы кто-нибудь появился сейчас на террасе, я бы, наверное, заговорила с ним. Посетовала бы на холод, попросила сигарету. Я никогда не курила, мне было невкусно. Просто приятно было бы стоять тут, прятать от ветра тлеющий огонек и об него же греть ладони. Лишь то, чем мы по-настоящему дорожим, способно нас согреть. Я пришла сегодня, чтобы произнести какие-то жесткие, обличающие слова. А теперь на душе у меня было тепло оттого, что мы рядом. Вдруг он тоже смотрит на эту набережную, по которой провожал меня весенним вечером до стоянки такси. Разве можно сделать подлость тому, кого однажды хотел защитить от хулиганов? Наверняка он и в мыслях не имел сделать подлость. Он просто испугался. Надо дать ему возможность объясниться, высказать всё прямо. Нам обоим станет от этого легче.