Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Испытывала необоримое желание прийти на помощь тому, кому плохо; кто мучился; кто стремился выздороветь, даже если у него не было никакой надежды.
Она так хорошо умела принести в палату к тяжелобольному, который уже не вставал, кусок вкуснятины и так протянуть – что это не милостыней гляделось, не угощением, не подкармливанием несчастненького – жестом настоящей, горячей любви. Когда Алена уходила к своим тряпкам и ведрам, больной тихо говорил соседям по палате: «Эй, мужики, а у нас санитарка-то – святая».
«Ну, ты скажешь, святая! Баба обыкновенная», – пожимали плечами товарищи.
Больной откусывал от ее гостинца, и слезы текли по его щекам, стекали на лакомство, на морщинистую шею, на казенную простыню с размытыми черными печатями.В палате лежал мальчик. Худощавый подросток с осложнением на сердце после перенесенной дифтерии. От дифтерии в инфекционной больнице его чудом спасли; и перевезли сюда уже с сердечной болью. Врачи утешали: выкарабкается. Смерти никто не ожидал.
Алена не пошла домой – осталась переночевать в больнице. Сестры пускали ее в каптерку, где стоял низенькая кушетка, старые автоклавы для кипячения инструментов, два разбитых стеклянных шкафа. Среди ночи она оторвала голову от жесткой подушки.
«Да, тот мальчик».
Она встала, впрыгнула в разношенные туфли, пошла, тихо стараясь ступать, по ночному коридору в знакомую палату.
Мальчик лежал белый, губы синие. Вцепился закинутыми за затылок руками в прутья койки, дышал щелью рта, тяжко, часто, громко.
– Митя! – тихо сказала Алена. Села рядом с ним на край койки. – Митенька, что с тобой, скажи…
Ночь, и свеча звезды горит в окне. Ночью рождаются, и ночью умирают. Он выбрал правильное время.
– Митя, Митенька…
Мальчик еще слышал ее. От боли не мог вздохнуть.
Алена поняла: еще две-три минуты, и все будет кончено.
Встала, взяла его руки в свои. Видела: снежно белеет лицо. Закрываются глаза. Закатываются под лоб. Перламутрово блеснули белки. Слабый стон вылетел воробьем из груди – затрепыхался, забился. Утих.
«Он умер, Алена, он умер».
«Нет ничего невозможного для любви».
«Ты хочешь это сделать с ним?!»
«Я хочу это сделать с ним. И я сделаю это».
Все больные в палате спали. Трое мужчин. Палата на четверых. Сырые потеки бежали по стене: протекала крыша. Алена поглядела на потолок в грязных разводах, в окно, на деревья, что тянули худые руки-ветки к небесам.
– Господи, – сказала она негромко, горячо и перекрестилась, – прошу Тебя!
Протянула руки. Положила, ладонями вниз, на неподвижную грудь подростка.
«Господи, неужели у меня получится?! Верю!»
Руки Алены напряглись, налились мерно бьющимся, тяжелым как чугун, горячим, жгущим изнутри. Это в руках билась ее кровь.
– Живи, – сказала Алена тихо и твердо. – Живи!
Руки прожигали худую, юную грудную клетку.
Мальчик лежал неподвижно.
Алена сказала себе: только не усомнись, не отрывай рук, не плачь.
– Ты живой… живой…
Когда под ладонями вздрогнуло, раз, другой, она не поверила. Все держала горячие руки. Все шептала.
– Митя, – Алена не узнала хриплого голоса своего, – Митя, ты слышишь меня?..
Мальчик раскрыл глаза. Две ягоды крыжовника, омытые в холодном ручье.
– Тетя Алена, – вышептал мальчик, – это вы! Тетя Алена, мне было очень плохо! Мне приснилось, что я умер.
Алена провела руками, горячими, дрожащими, сначала по его лицу; потом по своему. Она дрожала, как дерево за окном на ветру. Она всеми голыми ветками стучала в морозное стекло.
– Да, тебе приснился плохой сон, – она пыталась улыбнуться, у нее не получалось. – Но я пришла и разбудила тебя. Вот видишь. Я сейчас принесу тебе лекарство. И попить. Где твоя чашечка?
Она взяла с тумбочки пустую чашку. На дне чашки лежала ягода. Крупная виноградина. Алена вынула из чашки виноградину и поднесла к губам мальчика. Он вобрал губами ягоду, разжевал, проглотил.
– Сладкая. Спасибо большое.
Он уже дышал не хрипло – легко, плавно.
Алена вышла из палаты с Митиной чашкой в руках. Прислонилась к стене. У нее подогнулись колени.
ЗЕРКАЛОЯ разделась, как обычно. Чулки стянула. Платье через голову стащила. Сняла сорочку, лифчик сдернула, на спинку стула повесила.
Теперь я была голая. И беззащитная.
Я стояла перед зеркалом, и полумрак скрывал мою наготу. Свет настольной лампы ярко освещал лишь половинку яблока – кусок груди; и половину дыни – кусок живота. Я усмехнулась, разглядывая себя в старое, овальное зеркало покойной бабушки Натальи. Вот он шрам под ключицей. Вот она рана на плече. Вот они рваные, от зубов, отметины на прокушенных когда-то запястьях. А так – неуязвима, в бога душу мать твою, в огне не горела, в воде не тонула и пулями пощажена была. На такой-то войне, где людей – в красный фарш, в мясомолку, в крошево…
«Алена, Алена… И никто тебя – тебя! – не сфотографировал, когда ты в бегущую по горной дороге машину – целилась… Когда ты ребенка – на руках – у матери – прицелом – поймала…»
Я глядела на себя, голую. Я безжалостно, дико раздевала, разрывала свою душу, как ветхую тряпку, когтями-словами. Обнажала ее до костей.
«Вот стоишь ты сейчас у зеркала. Живая. Жива-здорова, зараза. У себя дома. Сыну жизнь вымолила. Кусок хлеба каждый день на стол перед собою кладешь. Ешь и пьешь. И иной раз сладко ешь и пьешь, стерва, сука! Голая. Гладкая. В одежки себя закутываешь. На морозе – не мерзнешь?! И обувка у тебя есть, и в ванночке, если грязная, купаешься… Живешь… Живешь… ах ты…»
«Что это с тобой? Зачем ты так… над собой? А ну-ка ложись, не выдумывай…»
Я шагнула к столу, выключила лампу.
Зачем я это сделала!Я выключила свет, и на меня навалилась необоримая тьма. Черная, дышащая, клубящаяся бездна.
Из зеркала на меня глядело лицо.
Это была она. Я ее сразу узнала.
Мать. Та мать. В машине. На горной дороге. С ребенком на руках.
Она глядела на меня из серебряной, колышущейся черноты зеркала. Ее глаза были рядом с моими.
И глаза ребенка, не моргая, тоже глядели на меня. Печальные и живые, влажно переливались, светились очень близко.
Меня затрясло.
«Я голая, это от холода, надо одеться, нет сил, что с руками?!.. Ватные…»
Вместо того, чтобы отвернуться, упасть на постель, я сделала еще один, глупый, ненужный, страшный шаг к зеркалу.
– Оставь меня… Не надо…