Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Книга.
Такая реликвия не попадалась мне на глаза уже очень давно.
Макс садится, жестом указывает на стул, притулившийся под соседним столом, Андерсон отрицательно качает головой.
Я продолжаю стоять.
– Ладно, давай, – говорит Макс, искоса бросая взгляды в моем направлении. – Ты сказал, есть проблема.
Внезапно Андерсон теряется. Он так долго молчит, что Макс не выдерживает.
– Выкладывай, – произносит он, делая поощрительный жест с ручкой. – Что натворил на этот раз?
– Ничего я не натворил, – резко обрывает Андерсон. Потом хмурится. – Во всяком случае, я так думаю.
– Тогда зачем пришел?
Андерсон делает глубокий вдох.
– Она говорит, что ее… ко мне влечет.
Глаза Макса расширяются. Он переводит взгляд с Андерсона на меня и обратно. А затем вдруг…
Начинает смеяться.
У меня горит лицо. Смотрю, не отрываясь, прямо перед собой, изучая причудливые аппараты, сложенные на полках у дальней стены. Краем глаза вижу, как Макс что-то строчит в блокнотике. Вокруг столько современного оборудования, а ему, похоже, нравится писать от руки. Странно. И я запоминаю эту информацию, не совсем отдавая себе отчет зачем.
– Потрясающе, – замечает Макс, чуть покачивая головой. – Все, конечно, закономерно.
– Я рад, что тебе смешно. – Андерсон явно раздражен. – Но мне это не нравится.
Макс снова смеется, вытянув ноги, скрещивает их. Он явно заинтригован – даже, скорее, взбудоражен – таким развитием событий. Покусывает колпачок от ручки, рассматривая Андерсона. Глаза блестят.
– Неужели великий Парис Андерсон признает, что обладает совестью? Или, скажем, нравственностью?
– Ты лучше всех в курсе, что я никогда не грешил ни тем, ни другим, поэтому откуда мне знать, как это бывает.
– Один – ноль.
– В любом случае…
– Прости. – Улыбка Макса делается еще шире. – Мне нужна еще секундочка, прийти в себя после такого откровения. Как ты можешь меня винить за то, что я восхищен? Учитывая неоспоримый факт, что ты один из самых порочных людей, которых я знал… в том числе в наших кругах, что говорит о многом…
– Ха, ха, – сухо произносит Андерсон.
– Я просто удивлен. Почему именно это – слишком? Почему эту черту тебе сложно перейти? Из всего того, что ты…
– Макс, давай серьезно.
– А я серьезно.
– Помимо очевидных причин, почему эта ситуация должна нервировать… Девчонке нет и восемнадцати. Даже я не столь испорчен.
Макс качает головой. Поднимает ручку.
– На самом деле ей уже четыре месяца как восемнадцать.
Андерсон готов что-то возразить, потом…
– Да, точно. Неверно заполненные документы.
Мое лицо вспыхивает еще сильнее.
Я одновременно и смущена, и сгораю от стыда.
Мне любопытно.
Страшно.
– Да какая разница. – Тон Андерсона резок. – Мне так не нравится. Можешь исправить?
Макс подается вперед.
– Могу ли я это исправить? Могу ли исправить тот факт, что ее не может не тянуть к человеку, который породил двух личностей, с которыми она уже знакома, причем чрезвычайно тесно? – Он качает головой и снова заходится в смехе. – Такой тип связи нельзя разрубить без серьезных последствий. Последствий, которые отбросят нас далеко назад.
– Какие последствия? Как они отбросят нас назад?
Макс переводит взгляд на меня. Потом на Андерсона.
– Джульетта! – вздохнув, рявкает Андерсон.
– Да, сэр.
– Оставь нас.
– Да, сэр.
Я поворачиваюсь на сто восемьдесят градусов и иду к двери. Предваряя мое появление, дверь отъезжает; я медлю, всего в паре метров от нее, и вновь слышу смех Макса.
Знаю, что не стоит подслушивать. Знаю, что это дурно. Знаю, что если меня поймают, то накажут. Знаю.
И все равно не двигаюсь.
Тело сопротивляется, кричит, что надо перешагнуть порог, однако, притупляя импульсивное желание, в разум начинает просачиваться какое-то тепло. Я стою, замерев перед открытой дверью, пытаясь сделать выбор. Тут раздаются голоса.
– Налицо склонность к определенному типажу, – замечает Макс. – Практически записано у нее в ДНК.
Что отвечает Андерсон, я не слышу.
– Разве это так плохо? – снова вступает Макс. – Может, ее привязанность сработает тебе во благо. Используй в своих интересах.
– По-твоему, я так жажду человеческого общения – или же так радикально некомпетентен, – что потребовалось бы совратить девчонку, чтобы получить от нее то, что надо?
У Макса вырывается смешок.
– Нам обоим известно, что тепло человеческого общения тебе чуждо. А вот что касается твоей компетентности…
– Зачем я вообще теряю с тобой время?
– Парис, прошло тридцать лет, а я все еще жду, когда у тебя появится чувство юмора.
– Макс, прошло тридцать лет, и можно подумать, я нашел новых друзей. Получше.
– А знаешь, твои детки тоже шуточек не любят, – продолжает Макс, словно не слыша. – Интересно, как так получается.
Из груди Андерсона вылетает стон.
Макс лишь громче смеется.
Я хмурюсь.
Стою, пытаюсь проанализировать их взаимоотношения и теряюсь в догадках. Макс оскорбил Верховного главнокомандующего Оздоровления, причем неоднократно. Как подчиненного, его следовало бы наказать за проявление неуважения. В крайнем случае, уволить. Казнить, если бы Андерсон расценил бы такой вариант как оптимальный.
Но когда до меня издалека доносится смех Андерсона, я понимаю: они смеются оба, вместе. И возникает мысль, которая одновременно поражает и ввергает в ступор: должно быть, они друзья.
Одна из лампочек мигает, гаснет и начинает жужжать, сбросив с меня оцепенение. Встряхнув головой, выхожу за дверь.
Фанаты Уорнера сводят меня с ума.
На обратном пути в палатку я сказал всего паре человек, которых приметил на тропинке, что Уорнер голоден, но пока не чувствует в себе сил присоединиться к общей трапезе в столовой, а они уже притащили в мою комнату контейнеры с едой. Проблема в том, что вся эта доброта обходится недешево. К тому моменту объявились шесть девушек (и два парня), каждый из которых хотел получить за свою отзывчивость вознаграждение – поболтать с Уорнером. Впрочем, их обычно устраивает просто на него посмотреть.
Дикость какая-то.
Даже я знаю, положа руку на сердце, что смотреть на Уорнера не так уж и противно, но вот это неприкрытое заигрывание выглядит странно. Не привык я находиться в окружении людей, которые открыто признают, что в Уорнере им нравится все. В «Омеге пойнт» и даже на базе в Секторе 45 мы вроде бы пришли к общему мнению, что он – чудовище. Никто не старался скрывать страх или отвращение и не обращался с ним как с парнем, кому можно строить глазки.