Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Ямвлих стремился к мировоззрительной ясности, как он ее понимал и умел на свой лад выразить, и не собирался примериваться к ухваткам расплодившихся демосфенов, что клали за щеку, вместо гальки с греко-персидских воинственных побережий, обол и финик, полученные у простаков. Ямвлих знал хорошо, что нужно делать со слушателями; он околдовывал их своим праведным существованием, и они, стекавшиеся к нему отовсюду, в назначенный час разбредались, унося в котомках премудрость, и далее шествовали по всей римской имперской земле, где их благодетельным попечением основаны были главнейшие школы ума и поступка, философической жизни и смерти — Пергамская, Александрийская, косвенно также Афинская, чей образ не изгладился и с паденьем империи. Он был чудотворцем, и молва о волшебном его превосходстве над корнями и кроной событий шла за ним по пятам, как прирученный святостью зверь. Впечатлительные очевидцы рассказывали, что, когда он молился богам, тело его, истончаясь до златовидного света, возносилось на десять локтей над землей, и хоть Ямвлих, к пустому веселью не склонный, на эти слова рассмеялся, ученики справедливо ему не поверили, ибо много имелось свидетельств, что не было для него невозможного и что прозванье «божественный» не случайно стало вторым его именем, накрепко прилепившись к первому, родительскому; так две половинки монеты, соединенные по линии разлома разлученными духовными братьями, являют собой утраченное совершенство символа.
Ученики нередко докучали ему просьбами совершить чудо, и он, говоривший, что это, будучи родом потехи, не слишком благочестивое дело, иногда снисходил к их мольбам, как случилось в Гадарах, у теплых сирийских источников, коим подобны разве римские Байи. Он спросил, как называются два небольших источника, отмеченных особой приятностью. Сказано было, Эрос и Антэрос. Тогда он дотронулся до воды, прошептал в ее глубину несколько слов, будто пронзив влагу короткой формулой, и на поверхности весело заиграл златокудрый белотелый младенец, сияющий и соразмерный — каждый признал в нем Эрота. Точно такой же чистый ребенок был вызван Ямвлихом из соседней воды; оба малых дитяти, посчитав, что это родной их отец, ласково обняли его, нимало не дивясь такой встрече, но он вернул их в исконное обиталище, дабы не нарушать порядок в главнейших бытийственных реках. Или вот что однажды произошло: возвращался с друзьями после удачного принесения жертвы и внезапно застыл средь дороги, отказавшись идти по ней дальше, предложив иной путь — «здесь недавно провезли мертвеца». Только Сковорода был так же чувствителен к запаху мертвого тела, уловляя его, когда тело еще ходило живым, не подозревая о скором своем превращении в труп. Были другие, во множестве, примеры, истории чудотворств Ямвлиха-мудреца, трактующие в том числе о способности с помощью слова делать из невидимого очевидное, одновременно проясняя изначальную форму вещей, каковая форма есть скрытый план всех предметов и представлений, должных очиститься и воспарить.
Размолотый аритмичным кружением месяцев (читатель, неверный друг, дорогая подруга, соблаговоли отлистать назад письменный текст, припомнив заключительный фрагмент «На тропе») — верша свой хоровод, они то изымали пульсовую пригоршню, то с коварством не меньшим возмещали убыток такой дикой подачкой, что красный комок за грудиной и в горле трепыхался, сгорая, — я не осмелился приблизиться к Ямвлиху, оставленному человеком в холщовых штанах и рубахе, с бронзовым солнцем на седине, на лучащемся собственным сумраком туловище (солнце из бронзы — цвет императорских пушек, парковых, дворцовых стволов не для боя, как трактовать это здесь, среди сосен, средь стволов деревянных? — доверясь мемориальности, пышным снам о величии), человеком, ушедшим сквозь лес босиком по тропе, проложенной за годы до того тощим, измученным козлобородым аннамцем, дядюшкой Хо, вожатаем прорвы вьетконговской, землеройного Севера под зноем, дождем — ненужная, всеми забытая, отвергнутая даже ушедшим по ней, тропа как прежде приводила в лес, выводила из леса, но Ямвлих на камне, черноматерчатый халкидонец, истинный чудотвор, каким, согласно Говорящему, должен, чтобы не исчезнуть, явить себя миру художник, Ямвлих — застылый магмовый сгуст, цельноаспидный блок, прямоугольный каменноугольный уголь, кирпичик ночи беззвездной, элементаль, звучный птикс отборнейшей темноты, добытой во мраке морском, в бездне Броска костей с восстающим из вод капитаном, Ямвлих мерно излагал свое содержание сам, так что необязательно было брать его в руки.
* * *
Есть фотография Уорхола на фоне квадратно расчерченных кафельных плит, уплывающих по диагонали в тупик. Левое бедро художника прижато к мраморному столу, узкому и длинному, точно гробовая крышка без стенок. На которой, контрастируя с непроницаемо черным свитером артиста, но не менее тонко совпадая с его льняным париком и подсвеченными крупными кистями рук, покоится бюст императорских или патрицианских кровей, чей римский благожелательный взгляд из скульптурных зрачков устремлен в ту же точку за кадром (гипотетически в ней находится наблюдатель или одинокое око объектива-циклопа), что и взгляд самого Энди и нежно сжимаемого им карликового бульдога, застывшего все на том же, удобном для нездешнего морга или античной операционной, столе. Основной принцип снимка, насыщенного вибрацией, таков, что лица Уорхола, римлянина и собаки — абсолютно одинаковые. Они устроены посредством тождественного выражения, в котором сквозит как бы фаюмская фронтальная завершенность, и сделаны из тождественного материала не вполне очевидной природы, свободно сочетающей камень с белком. Взаимозаменимость ликов кажется сначала остроумным приемом игры, уравнивающей одушевленное с неодушевленным, но повторное всматривание открывает в композиции резкий полемический выпад против древней идеологии Великой цепи бытия, отзвуками коей полнятся и современные представления.
По этой доктрине все сущее подчинено незыблемой иерархии, где на четырех последовательных уровнях (минерал, растение, животное, человек) в порядке возрастания сложности проявляются соответственно материя, жизнь, сознание, самосознание, причем каждый из ярусов наделен не только собственной характеристикой, но вовлекает элементы младших модусов бытия, лишенных духовных контактов с верхами. Камню не дано ощутить в себе зарожденье растения. Растению не суждено вздохнуть, как дышит животное. Животное, силясь что-то сказать, с мольбой и упреком смотрит в лицо человека. Человек свысока взирает на всех, щелкая ружейным затвором на вышке. Это безжалостный деспотизм, лестница неравенства и утеснения, когда низшие из страдальческого своего доразумного мрака не могут сподобиться и слабого отблеска верховных сияний, каковые отделены от тех, кто навеки остался в грязи и внизу, неодолимой границей, фундаментальным провалом.
На фотографии с этим неравенством покончено навсегда. Художник неотличим от собаки. Пес искренне солидарен с каменным императором или патрицием. Последний, сохраняя преемство с кафелем, мрамором и столом, улыбчиво перетекает в артиста, затеявшего этот безостановочный круговорот. Каждый из них уберег свою самость и отдал ее в безраздельное общее пользование, дабы она растворилась в эгалитарной цепи превращений. Недостает лишь растения, о нем будто запамятовали или намеренно изъяли из оборота, но это не так — лавром славы осенена вся диспозиция. Не забыт, таким образом, ни один в четверне, и каждый из них причастен венку популярности как лекарству от смерти. Снимок надежней любого пособия осмысляет и комментирует центральные компоненты эстетики Уорхола, и прежде всего взаимопроникновение славы и тождества, сообща коренящихся в мифологии.