Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А я не состоялся, я никто. Всего лишь еще один живой. Ни на что не способный. Отовсюду или изгнан, или сам ушел. Из бизнеса, из тюрьмы, с войны чеченской. Из семьи. Днем, в знойный час на повороте к вечеру, после пива с шашлыками, после рассматривания упавшей на единственные штаны капли кетчупа (говорят, кетчуп похож на кровь, что за чепуха?), мысли о том, что я ни на что не годен, меня не одолевают. Они придвинутся потом, ближе к ночи.
Тогда войду в состояние поражения и буду думать, что я такое.
Здешние люди презирают суету. Они не ленивы и не выглядят сонными, но не выглядят и покорителями миров. «Надо будет – покорим, а пока и так нормально», – читается на их лицах. Москва рядом, все амбициозные и подвижные давно там. Или совсем уехали, или работают. Рано утром едут туда, вечером обратно. Прочие счастливы статусом местных. Юноши в кепках. Пивные животы, но есть и мускулы. Девочки большеглазые, с прямыми носами, многие – натуральные блондинки. Любят солярии, в городе бум соляриев, тут и там встречаю дочерна загорелые мордашки, это модно. Еще налицо бум бильярдных, но пока все заведения – шалманы. Я как-то зашел, и в нос ударил табачный смрад, смешанный с запахом пролитого на пол или на столы и там высохшего пива; меня тут же назвали «братаном», я кивнул и ретировался.
Возвращаюсь домой. У входа в подъезд фланирует шестидесятилетний жилистый человек Жора, мой сосед 4 сверху. Регулярно уже несколько лет он занимает у меня
на водку. Когда приезжаю в гости к родителям, он видит мою машину в окно и стремглав мчится, иногда босиком, чтоб перехватить желанного гостя в подъезде. Теперь машины у меня нет, я приехал – и не уехал, мы с Жорой видимся каждый день, Жора имеет от меня пятьдесят целковых в день и счастлив, насколько я понимаю. Он напоминает мне дядю Игоря, только на более ранней стадии. Дядька теперь совсем пропащий человек. Мои попытки навестить его, чем-то помочь глупы и бессмысленны: он открывает мне дверь не каждый раз, а если открывает, бормочет что-то и ждет, когда я уйду. Ему стыдно, что он теперь такой. Он живет в стыде и досаде, в его квартире даже запаха нет, он ничего в ней не делает, не готовит, не стирает одежду и даже, наверное, не испражняется, только пьет и спит. У него нет веника, утюга, расчески, холодильника и горячей воды. Если свет отключают за неуплату, дядька может сказать матери, и она тогда идет в банк и погашает долг своего брата. Но может и не сказать – если в нем просыпается гордость. Алкоголики вообще люди гордые.
А Жора не такой, он всего лишь выпивоха. Офицер флота на пенсии. Полгода занимает, по-черному пьет, опускается – потом приходит сухой, приносит то ведро грибов белых, то вязанку свежайшей воблы. Со словами: «Не побрезгуй». Я не брезгую. Брезгливым в моей стране делать нечего.
Зато небрезгливому очень хорошо, особенно летом, в маленьком городе, если ушел от жены и сына, если денег нет, если не знаешь, чем и как дальше жить.
Брезгливость и чистоплюйство следует, я думаю, причислить к разряду грехов. Официально, через высших иерархов церкви. Брезгливость разрушает душу, брезгливый не умеет сострадать. А в этом мире принято быть очень брезгливым. Поклоняться только тому, что красиво и гармонично.
Законам красоты и гармонии посвящены библиотеки. Безобразное и уродливое оплевано, загнано в гетто, почти не изучено, пребывает вне закона. За тысячи лет единицы отваживались проникнуть в природу безобразного. Шекспир придумал архетипического уродливого Отелло. Гюго создал другого всемирно известнейшего уродца, Квазимодо, и поселил его на чердаке. Еще бы, ведь тирания красоты тотальна. Красота безжалостна, ее власть безгранична, у красоты есть своя инквизиция и опричнина. Красивая девочка всегда королева, некрасивая – проиграла от рождения. Красивый поступок воспевается поэтами, безобразный – освистывается. Человечество брезгливо. Мы создали цивилизацию чистоплюев. Гадкое, отвратительное и кривое предоставлено само себе, не имеет канона, идеологии; никто не знает, как с ним обращаться. Ты идешь по улице, и некрасивый прохожий плюет тебе под ноги – ты содрогаешься от омерзения, но шагаешь дальше, стараясь побыстрее забыть о безобразной выходке случайного незнакомца и вновь погрузиться в свои красивые размышления о красивых идеях и предметах. Ты ничего не знаешь о безобразном и не желаешь знать. Правила и нормы диктуют красота и гармония.
Урод – всегда изгой. Моральный урод – вдвойне изгой, его сажают в тюрьму при первой же возможности. Человечество не желает ничего знать о безобразном – и отдает себя во власть профессиональных, сознательных, хладнокровных подлецов и негодяев. Профессионалы безобразных действий, моральные уроды экстра-класса делают что хотят, поскольку чистоплюи не желают изучать их методы.
Змея глотает мышь – какая гадость, шепчем мы и убе4 гаем, вибрируя от омерзения, туда, где заживо глотают
нас самих.
Искусство брезговать – вот где мы достигли великих высот. Поэтому и только поэтому уроды кормят нас дерьмом, гонят воевать, отбирают результаты труда. Тотальный культ красоты выгоден тем, кто снимает кассу со своей уродливости. Самые красивые сказки двадцатого столетия сочинялись по приказу величайших уродов, чемпионов кровожадности. Гитлера и Сталина.
Диктатура красоты должна быть низложена. Сейчас красота не спасает мир, а губит его. Она – товар, она продается. Как и гармония. Посетите психоаналитика, запишитесь на курс йоги – вам взвесят, завернут и продадут любое количество первоклассной гармонии.
Тем временем – под хор воплей о гармонии – мир вокруг становится все более безобразным. Уродливое наступает; бороться с ним нельзя, поскольку оно не изучено. Территория уродливого – величайшая терра инкогнита, куда отваживаются пойти лишь несколько смельчаков в каждом поколении.
Я не брезглив, совсем, я здоровался за руку с больными СПИДом, я могу выудить из помойного ведра окурок – если очень хочется и нет денег даже на то, чтобы купить сигареты поштучно. Мне нравится быть таким. Я совсем не против красоты – я против того, чтобы Квазимодо жил на чердаке. Пусть живет вместе с людьми, как все. Я тоже урод – но на чердак меня хер загонишь.
Возвращаюсь домой. В прохладной квартире вытряхиваю из полотенца на дно ванной песок и мелкие камешки. Пахнет сыростью – не бытовой, а пляжной. При известной фантазии, закрыв глаза, можно в такой момент представить себе, что за стеной шумят морские волны.
Телефон безмолвствует.
А что волны? Одно можно сказать с уверенностью: на Карибах я не был бы столь праздным и расслабленным, как сейчас. Минимум дважды в день звонил бы на работу. Как там? Что там? Не случилась ли в стольном граде очередная заваруха? А если случилась, что делать? Забыть о возвращении? Или, наоборот, срочно лететь обратно, чтобы в суете и бардаке наварить очередную сотню тысяч? К черту такие Карибы. Тут, в сорока верстах от Москвы, лучше. Не о чем переживать, некуда возвращаться. Я уже отовсюду вернулся. И когда я режу себя, это тоже акт возвращения. Снаружи себя – в центр себя. От внешнего – к внутреннему, от окраины – к ядру. К черту оболочки, маски, социальные роли: добытчика, бизнесмена, арестанта, высокопоставленного пиздобола. Мужа и отца. К себе, к себе. Туда, где кровь течет, где мясо пульсирует.