Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Клюев читал рассказы Гребенщикова из деревенской жизни, публикуемые Миролюбовым: «Змей Горыныч», «Лесные короли»… Герой последнего рассказа, лесничий Михаил Григорьевич, «чувствовал какую-то отеческую нежность к каждому деревцу, ко всякому ручью, дорожке, камешку, как будто всё это были его давнишние и младшие друзья, которых надо заботливо любить и охранять». Клюев, ценивший любую зримую, вещную, художественно выверенную деталь, наслаждался умением Гребенщикова выписать портрет героя, который «одевался просто, в бобриковую верблюжью тужурку, в высокие, простые сапоги, в шапку-ушанку без кокарды. Большого роста, плотный, с полуседой подстриженной бородкой, он походил бы на прасола, торгующего лошадьми, если бы не носил золотых очков и не обладал певучим, мягким, барским голосом»; а его зазноба Зеновея, жена богача Антропа, восхищала по-своему; «…Он увидел красивое, открытое лицо, смугло-матовую и высокую, обвитую янтарями шею и пышные, крутые плечи, не прикрытые ничем…» Николай и Ширяевцу напишет по поводу его стихов в «Ежемесячном журнале»: «Твоей муке я радуюсь — она созидающая, Ванька-Ключник сидит в тебе крепко, и если он настоящий, то ты далеко пойдёшь. Конечно, окромя слов „боярин, молодушка, не замай, засонюшка“ необходимо видеть, какие пуговицы были у Ванькиной однорядки, каков он был передом, волосаты ли у него грудь и ляжки, были ль ямочки на щеках и мочил ли он языком губы или сохли они, когда он любезничал с княгиней? Каким стёгом был стёган слёзный ручной платочек у самой княгини и употреблялись ли гвозди при постройке двух столбов с перекладиной? И много, страшно много нужно увидеть певцу старины…»
Этот обиход, явленный в красоте каждой детали, этот вид русского человека, каждая природная черта тела и одеяния которого прекрасна сама по себе и вкупе с другими чертами и деталями составляет целую смысловую симфонию, «красно украшенную», жилище, находящееся на средостении земного и небесного миров, вмещающее в себя всё тепло природного, человечьего и неземного, освящаемое Божьим словом и прикосновением, — всё это сейчас служит Клюеву в апокалиптическое время — крепостью, обороной, заветным кладом, который не достанется железному ворогу, вступившему на Русь извне и поднявшемуся изнутри… «Присылаю тебе вид одного из погостов Олонии, — писал Клюев Ширяевцу поздней осенью 1914 года. — Неизъяснимым очарованием веет от этой двадцатичетырёхглавой церкви времён Ивана Грозного (официально считается, что Покровская церковь в селе Анхимове, о которой идёт речь, была построена в 1708 году, но Клюев знал о ней, очевидно, больше, чем историки церковной архитектуры. При первоначальной постройке она имела 25 глав, но при дальнейшей перестройке стала 21, а позднее — 17-й главой — и была сожжена в 1963-м, во время очередной лютой войны с православием. — С. К.)… Всмотрись, милый, хорошенько в этот погост, он много даёт моей душе, ещё лучше он внутри, а около половины марта на зорях — кажется сказкой… Сегодня такая заря сизопёрая смотрит на эти строки, а заяц под окном щиплет сено в стогу. О матерь пустыня! рай душевный, рай мысленный! Как ненавистен и чёрен кажется весь так называемый Цивилизованный мир, и что бы дал, какой бы крест, какую бы голгофу понёс, чтобы Америка не надвигалась на сизопёрую зарю, на часовню в бору, на зайца у стога, на избу-сказку…»
Мысли Клюева противоречили мыслям одних и совпадали с мыслями других — немногих умнейших людей той эпохи. Николай Бердяев в статье «Дух и машина», опубликованной в «Биржевых ведомостях», утверждал: «…Та точка зрения, которую я хочу защитить, может быть названа „духовным марксизмом“… Славянофилы, так дорожившие примитивным и отсталым русским материальным бытом и с ним связывавшие высоту нашего духа, в сущности, держали дух в рабской зависимости от материи. Уничтожение сельской общины и патриархального бытового уклада представлялось им страшным бедствием для русского духа и его судьбы… Реакционеры-романтики, в тоске и страхе держащиеся за отходящую, разлагающуюся старую органичность, боязливые в отношении к неотвратимым процессам жизни, не хотят пройти через жертву, не способны к отречению от устойчивой и уютной жизни в плоти, страшатся неизведанного грядущего… Нельзя смешивать своего творческого прозрения красоты с её естественным порядком. Природно-органическое не есть ещё ценное, не есть то высшее, что нужно охранять… Только тот достигает свободы духа, кто покупает её дорогой ценой бесстрашного и страдальческого развития, мукой прохождения через дробление и расщепление организма, который казался вечным и таким уютно-отрадным. В старый рай под старый дуб нет возврата… Русское сознание должно отречься от славянофильского и народнического утопизма и мужественно перейти к сложному развитию и к машине…»
Бердяев безбожно исказил смысл учения славянофилов (ни о какой «архаизации» жизни и речи нет в их трудах, и тот же Хомяков в своих размышлениях об энергетике, о «прямых» и «возвратных» силах предвосхищал в том числе и современную ракетную технику). Они стремились к тому, чтобы самобытное содержание русской жизни, воплощённое в жизни допетровской и — даже — домонгольской Руси, органически вошло в формы современной жизни. Дело в том, что эта «марксистская» идея разъятия духа и плоти, духа и материи, «трансгуманизм», позже приведший к тому, что человек может всё — вплоть до изменения положения гор и океанов, поворота рек и вообще «переустройства» по своему усмотрению всей живой природы, что он может и то, что «недоступно» Господу Богу (позже эту мысль недвусмысленно сформулирует другой марксист — Лев Троцкий) — приведёт к идее замены живого человека — Божьего создания — его механико-автоматическим подобием… Философ Владимир Эрн — один из создателей «Христианского братства борьбы» и член имяславческого кружка — свою знаменитую речь «От Канта к Круппу», произнесённую в том же 1915 году, заключал недвусмысленным утверждением: «Время славянофильствует в том смысле, что русская идея всечеловечности загорается небывалым светом над потоком всемирных событий, что тайный смысл величайших разоблачений и откровений, принесённых ураганом войны, находится в поразительном созвучии и в совершенном ритмическом единстве с всечеловеческими предчувствиями славянофилов».
«В гробе утихомирится Крупп, / и, стеня, издохнет машина; / Из космических косных скорлуп / забрезжит лицо Исполина…» — так отзовется позже Клюев на эту полемику времен Первой мировой войны. И Америка не случайно появляется впервые у Клюева именно в это время — с началом всеевропейской бойни, в предчувствии грядущего апокалипсиса. В «Ежемесячном журнале» он внимательно читал корреспонденции Станислава Вольского «Из Америки» — и приходил в ужас от описания этого расчеловеченного мира, лишённого сердечного тепла и Божьей благодати.
«Чёрными лентами опоясывают улицу несчётные автомобили и воют, шипят, фыркают, как пугливые кони, давят посторонних, рвутся вперёд в бешеном, никогда не останавливающемся беге. Бегут, толкаясь локтями, подростки с кипами газет и надорванными голосами выкрикивают самое сенсационное, самое новое, самое невероятное событие последнего часа. Того, что случилось вчера, не помнит никто… Те, кто убиты, изнасилованы и расстреляны вчера, забыты ради тех, кого успели убить и изнасиловать сегодня ночью. Мысль не ищет объяснений, не спрашивает „зачем“, не доискивается причин. Ей некогда. Она занята планами и спекуляциями, связанными вот с этими домами, с этими трамваями, с этими конторами, банками и лавками. А если спекулировать нечем — остаётся забота о хлебе насущном, о том, чтобы приискать более выгодную работу и скорее, как можно скорее пролезть в люди и приобщиться к сонму тех счастливых, что завтракают с часами, с хронометрами в руках и потные, красные ураганом носятся по кулуарам биржи… И подобно тому, как этажи лезут на этажи и поезда проносятся над поездами — так и газетные пустяки, анекдоты, рекламы и подлинные события громоздятся друг за другом, слипаются в один неразличимый ком… Читатель глотает их наскоро, как предобеденных устриц. И кажется ему, что за тысячу миль от него, в далёкой Европе, да по-видимому и вообще на пространстве всей вселенной, всё свершается так же хаотично, бессмысленно, дико, как в этом городе-гиганте, в этом царстве небоскрёбов, грохочущих поездов, хриплых криков, безумных скачков от нищеты к миллионному дворцу и от миллионного дворца к ночлежке…»