Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Марк, наверно, завидует тебе, — Стоя сказала однажды вот так, извиняясь, сразу после того, как я закончил. — Если б он знал, что получает от своей виртуальной эротики больше наслаждения, чем ты сейчас с меня.
Все наши научные изыскания, открытия, прорывы, предвосхищения завтрашних открытий, прорывов — отвлекали ли они ее? Марк считает, что да. Это есть оправдание ее существования сейчас. Но не ее самой!
Здесь Марк пожимает плечами, притворяясь, что не понимает, о чем я. Стоя, я видел, она сознает, что всеми этими «открытиями» лишь заслоняется от… хотя, временами, успешно. А тут еще ей в помощь такие вещи как: «обязательства перед командой», «исполнение долга».
Я проснулся по сигналу нашего будильника, а Стоя нет. Рядом, на тумбочке с ее стороны записка: «все понимаешь сам». На ее лице усталость, даже бо́льшая, нежели та, что была все последние месяцы… и покой, которого не было никогда. Я смотрю на это ее новое лицо, силы нет, чтобы чувствовать хоть что-то сейчас…
Я пытался вести ее к выходу, которого не было. Вот все есть, даже «окно», через которое мы вернемся из времени шарового скопления звезд, а для нее выхода нет. А я надеялся, обманывал самого себя. Потому что любил? Потому что такие вещи нельзя в мироздании оставлять неразрешимыми? Вот Марк, он просто хотел помочь ей жить, быть с этим. Он же любил ее, да. Тяжелой, безблагодатной любовью.
Она и пыталась быть. Ей вроде порой удавалось.
Но вот как? В самом деле, как искупить неискупаемое? Если б дело в мере страдания… Но она превзошла меру (любую, всякую). Может, ее не хватило на чистоту страдания?
Когда-то еще там, на первой планете, она сказала: «моя правота добьет меня». Но вот нет же. Мне кажется, нет. Не отрекаясь от своей правоты, утвердившись в ней, она обратила ее в частность. Так получилось, да? Вся эта ее нечеловеческая тяжесть продавила ее в глубину. Да-да! Ее нечеловеческое обернулось «углублением» человека… но в направлении, противоположном свету.
Да нет, это только слова. Мы не знаем, откуда свет. И нет никакого вообще «направления». Как искупать? Как вообще быть с этим?
Стыд жесткий, жестокий, опустошающий за то, что все это время я почти что знал «как».
А ведь она не обрела покоя! Покой есть лишь у ее посмертной маски, но не у Стои. У мягких тканей лица, чьи клетки сейчас понемногу уже включают механику разложения. Покой у того, что возникло после Стои и вместо Стои.
Может быть, Сури здесь смог бы хоть что-то. Уже потом, много позже, я сказал Марку. Марк разразился чем-то вроде: «Сури здесь попытался бы в пользу бытия и только! Вывернул бы ситуацию в эту самую пользу». Но что мне бытие? И тем более польза. А ведь ничего другого не остается. То есть бытие лучше небытия?
Оба они чего-то так и не могут.
Марк видит здесь безысходность, а я почему-то свободу. Безысходность для него некий момент примирения с порядком вещей? А мне вдруг хочется… Только мятеж здесь бессмыслен, а примирение противно.
Мы кремировали Стою. Прах развеяли в космосе. Правильно ли это? Когда она шутила на тему, у нее всегда было про «пепел Стои из грузового отсека». Считать ли это ее волей? Или же мы просто поймали ее на праздном слове? Хельга не обратила особого внимания на исчезновение хозяйки. Она привыкла, что кто-то из нас то и дело куда-то уходит. Главное, что возвращается. Ее опыт давал уверенность — мы возвращаемся всегда. Ну а сроки… Хельга была терпелива, к тому же время для собаки…
— Знаешь, Джон, — я чувствую, Марку неловко, — экипаж из двух человек, один командир, другой подчиненный, как-то комично даже. В смысле, я предлагаю равенство.
— То есть будем искать новые формы?
— Вроде того.
— Я вообще-то не имею ничего против твоего лидерства, — я сказал, а потом добавил, — в ряде вопросов.
— В общем, нам надо попробовать, — говорит Марк.
Планета была небольшой. Почти как наша Луна. В интересах повествования я должен бы описать, как мы были поражены, оказавшись на ее поверхности. Но наша автоматика изучила все заранее. Задолго до высадки мы знали в деталях, что мы увидим и с чем столкнемся.
Все здесь напоминало юг Франции. Но не в этом, конечно же, дело. После года полета вновь оказаться в пространстве жизни, под настоящим небом…
Хельгу, казалось, не потрясла смена планеты. Она радовалась, что выбралась наконец с «Возничего», и только. Новые запахи нового мира вызывали у нее чисто исследовательский интерес, да, они были ей приятны, но не более. Она приняла как данность новую почву, новые травы (для нее они, надо думать, разнились с тем, что было в ее мире в несопоставимо большей мере, нежели для нас). И, похоже, она совсем не удивилась отсутствию городов и биороботов.
Сколько мира, света, покоя было в этом пейзаже. Кажется, еще одна прародина, сказала бы Стоя.
К нам шли люди. Их тела и их лица, казалось, взяты с полотен Гогена. Они смотрели на нас с любопытством и радостью.
Они не знали Добра и Зла, они просто были добры. Им не надо было преодолевать раздвоенность своего духа — они были целостны изначально и дух их был светел — уходил в свою глубину, умножал ее, и глубина эта была светла.
Мы рассказали им, кто мы, откуда, зачем мы здесь, в их мире, на их планете. Мы рассказали и все, сами не ожидали… Но мы не могли по-другому с ними.
Они поняли нас? Мы и не думали, что они поймут так уж много. Но у них было то, что поверх понимания, непонимания.
Они жалели нас. Не так как гирэ — те жалели, потому что видели в нас нечто, эти же, потому что… мы так и не поняли, почему они жалеют нас.
Они приняли нашу тоску и «наше страдание». Суть сокрыта от них, но они пытались взять на себя нашу боль. Здесь мы с изумлением видели, что это не есть метафора. Это у них буквально.
Их искусство бралось из самого бытия, минуя подробности жизни, детали и обстоятельства. Казалось, так хотело само бытие — чтоб в своей чистоте, любовь, жизнь, смерть и ничего более.
Их безысходность была светла. При этом знали, что исчезают навсегда и бесследно. То есть их Гармония не держалась на упрощении реальности. Их вопросы о смысле, как мы поняли, оставались по большей части без ответа. Но им было дано то, что превыше, может быть, глубже смысла. Не обольщаясь насчет бытия, да и на собственный, они сознавали условность и промежуточность своего вопрошания — не знаю, но мне показалось так. Целостность брала себя не из легкости и безыскусности — из самой сложности бытия. Марк здесь со мной не соглашался.
— Нет, ну надо же! — возмущается он. — Всё мечтали и мечтали о «чистоте и прозрачности». И вот наконец-то! А мы сразу же хотим усложнить . По-другому никак? — вдруг Марк прекращает ерничать. — Значит, это наша цена?
— Да, мечтали, — говорю я. — И как раз об этом. Формы, подробности здесь не важны. Мечтали, зная, что невозможно. Потому и мечтали. Сама несбыточность была дорога нам. Сладкая грусть, сентиментальность, жалость к себе самим — все было в нашей мечте. Но была и тоска . Не-у-то-ля-е-мая. — И вдруг меня понесло. — Неужели еще одна версия рая? Третья по счету, да? Не слишком ли? Кажется, у этого скопления звезд страсть к тавтологии?