Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В какой-то момент Клемане, кажется, запела – народную песню или колыбельную. Слова были на французском, но язык показался мне странным – не таким, какой я учил в детстве, и не таким, на котором я каждый день разговаривал. То была странная смесь крестьянского французского, испанского, итальянского и арабского. По крайней мере, так я это запомнил. Музыка была бессмысленной и монотонной – такая идеально сочетается с курением кифа. Я заметил, как Клемане смахнула с глаз слезы.
Постепенно наркотический дурман рассеялся, и я понял, что теперь она говорит о какой-то другой стране. Вместо черно-белого видения католического города перед моими глазами возникла Африка. Не знаю точно, что этот был за город – где-то на северном побережье, у моря.
«…белые дома в заливе. Своды акведука поднимаются от воды к старому городу на холме. Ступенчатые аллеи касбы и пальмовые рощи бульваров вдоль берега. На протяжении многих поколений все дружили семьями: выходцы из Анже и Тулона, местные фермеры и клерки, арабы и их тихие жены. В порту была школа, и дети переселенцев ходили туда с местными девочками и мальчиками, вместе учили историю страны, в которой никогда не побывают, историю революции, права человека и принципы правового государства. Они читали о расцвете наук и о писателях, покоривших весь мир… “Мизантроп”, “Отверженные”, “Человеческая комедия”… А потом случились мировые войны, вторжение другого мира, другой Европы… За ними последовали гражданские войны, убийства детей и женщин, зачистки целых деревень… Им осталась только вера – в Бога, который покинул их землю.
Эти мысли придавали им сил. А теперь идет война, которая никогда не кончается. Но в одно короткое мгновение, – еще до того, как я родилась, – с вершины холма бежали холодные ручьи, которые стремились к колодцам касбы и барам, на террасы больших отелей в заливе, и к морским берегам, куда приходили корабли, чтобы оставить груз и снова отправиться в путь – и так целый день, пока над городом не опускалось солнце».
Мне пришлось собирать рассказ Клемане по крошечным кусочкам, но видения прошлого сразу сложились в моей голове в ясную картину, будто я сам все это пережил. Она снова запела на странной смеси языков; то была песня про пастуха, который жил на вершине холма, и про ребенка, который так и не вернулся домой.
Когда песня закончилась, Клемане поднялась из кресла и посмотрела на часы.
– Мне нужно переодеться, – сказала она. – У нас мало времени.
– Хорошо.
– Я – снова я.
– Что? – удивился я.
На французском слова Клемане звучали так: «Suis moi». Мой расслабленный мозг решил, что она сказала: «Я – снова я». Просто опустила «je» в самом начале фразы, но так ведь многие делают.
«Но кто ты?» – хотел спросить я. Покачав головой, она направилась к выходу и, дойдя до двери, позвала меня с собой: «Non. Suis-moi».
Наконец я сообразил. «Иди за мной» – вот что она сказала. Suis-moi. Ну, конечно. Даже Ханна догадалась бы.
Затушив сигарету, Тарик последовал за Клемане по коридору. Они зашли в тускло освещенную спальню. У стены стояла кровать с медным каркасом и кружевным покрывалом. На паркете лежал потрепанный ковер. Женщина указала Тарику на стул, а сама пошла в ванную и закрыла за собой дверь. Через мгновение оттуда послышался шум воды.
Оглядевшись по сторонам, Тарик заметил на стене изображение какого-то святого. На каминной полке стояли две свечи и старинный фарфор. Над постелью – распятие. Под потолком на проводе висел керамический плафон с лампочкой. На прикроватном столике тускло горел светильник, рядом стояло небольшое радио. Шторы были опущены.
Через некоторое время дверь ванной распахнулась, и Клемане вышла в халате. Расположившись у зеркала, она посмотрела на свое отражение и встретилась глазами с Тариком.
– Можно мне остаться? – спросил он. – Просто посидеть здесь с тобой.
– Конечно.
Он наблюдал, как она втирает в кожу крем, как подкрашивает тушью глаза. Потом она причесалась и взяла в руки помаду. Прильнув к зеркалу, она подкрасила губы темным цветом.
Тарик смотрел в надежде, что представление никогда не закончится. Но, припудрив нос, Клемане неожиданно встала, распрямилась, а потом сняла халат и кинула его на кровать. Она стояла перед ним совершенно голой. Достав из верхнего ящика комода пару чулок, она присела на край постели и натянула их на ноги. Из нижнего ящика она взяла что-то вроде пояса и стала пристегивать к нему чулки. Когда она повернулась, чтобы пристегнуть заднюю лямку, ее груди слегка приподнялись.
Наконец, Клемане осталась довольна своим видом и перевела взгляд на Тарика. Тот не мог отвести от нее глаз.
– Иди сюда, – позвала его женщина.
Поднявшись со стула, я подошел к кровати, а потом рухнул перед ней на колени. Я положил руки на ее обнаженную талию, провел ладонями по застежкам пояса и крепко прижался к ней щекой, чувствуя кожей волосы между ее ног.
Мы простояли так несколько минут. Клемане гладила меня по голове и что-то нежно шептала. Смысла слов я разобрать не мог, но они почему-то меня успокаивали. Она так и не сказала ничего внятного, а только журчала, словно ручей, перебирая мои волосы. Наконец она снова запела.
Оказалось, Жюльетт Лемар ходила на ужин с Клаусом Рихтером целых два раза. В ней не было ничего таинственного или обманчивого, но чувствовалась какая-то наивность, из-за которой, слушая ее историю в звуковой кабинке Центра, я не на шутку разволновалась.
В первый раз они отправились в ресторан «Максим», где немецкие солдаты (а также любой француз, лишенный совести) могли за наличные заказать все что угодно. Жюльетт так сильно нервничала, что совсем ничего не ела, но зато, словно завороженная, слушала рассказы Рихтера о детстве, проведенном в небольшой деревушке на реке Тауберг, возле Ротенбурга. Он говорил, что возненавидел нацистов, когда те провозгласили его родную деревню образцом «немецкости» и выгнали оттуда всех евреев. «Я рос в совершенно другой стране. Моя Германия – глубоко христианская страна, родина музыки и искусства», – рассказывал он Жюльетт, пока та украдкой прятала в сумочку птифуры. Клаус вспоминал деревянные скульптуры Рименшнейдера и вино, которое было настолько вкусным, что никто во Франконии о нем не знал: «Сами все выпивали!» Потом он рассказал, как приехал в Ротенбург и влюбился в дочку концертирующего пианиста.
В положенные десять вечера Жюльетт привезли домой на рю де Танжер, и она обо всем поведала родителям. Девушка восхищалась красотой обеденной залы, зеркалами в золотой оправе и плюшевыми креслами и, несмотря на то, что толком ничего не съела, с удовольствием вспоминала угощения – в особенности бресскую курицу, фаршированную фуа-гра. Отец попросил девушку, – если той, конечно, поступит еще одно приглашение, – в следующий раз не отказываться от еды.
Второй ужин случился несколько недель спустя, в ресторанчике неподалеку от Оперы, в витрине которого на подушке из колотого льда лежали всевозможные моллюски. Жюльетт это место понравилось намного меньше, чем «Максим», потому что в окне она видела здание военной комендатуры, где ей и ее подругам приходилось часами стоять в очереди за печатью на документы. На этот раз девушке удалось немного поесть – запеченную на гриле камбалу и сыр бри. Больше всего ей запомнилось сливочное масло на серебряном блюдце – оно оказалось вкуснее вина, и рыбы, и даже сыра.