Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дима ввалился в Машину палату, обсыпал ее с ног до головы розовыми гвоздиками, облобызал в обе щеки (она не успела отвернуться), сказал, что безумно рад, что она родила «мужика, а не бабу», имя Иван ему оч-чень даже нравится — это на самом деле было так — Дима был добрым и бесхитростным малым — и тут же, присев на стул, вздохнул самым натуральным образом и опустил глаза.
— Что вздыхаешь? — спросила Маша.
Он не умел лгать, когда вопрос ставили прямо в лоб. Спроси Маша сейчас, есть ли у него любовница, и он бы наверняка ответил утвердительно.
— Они просили, чтобы я тебе не говорил.
— Что не говорил? — встревожилась не на шутку Маша.
— Они не правы — нужно было сразу сказать. Все равно рано или поздно ты узнаешь и тогда будешь еще больше страдать.
— Говори же наконец, что случилось? — почти выкрикнула Маша, чувствуя, как похолодело внутри.
— Устинья погибла, — выпалил Дима и снова вздохнул.
— Но ведь ей уже было лучше, и она даже вставала, — прошептала Маша, еще не до конца осознав смысл Диминой фразы.
— Они тебе врали. Она умерла, не приходя в сознание. Но я никогда не поверю, чтобы она бросилась под машину. Этого мудака нужно посадить в кутузку.
Маша прижала к щекам ладони и замерла, чувствуя, как на живот скатилась теплая струйка молока, потом другая. Лицо Димы было далеко-далеко от нее и казалось величиной с булавочную головку.
— Что с тобой? — услышала она откуда-то. — Позвать доктора? Машуля, милая, что с тобой?
— Устинья, зачем же ты так? — прошептала она. — А Ян знает? — спросила она, пытаясь поймать в фокус качавшуюся перед ее глазами крошечную Димину головку.
— Понятия не имею. Я всего два часа как приехал. Могли бы вызвать меня из этой глухомани по случаю твоих родов. На хорошие дела у наших предков всегда мозгов не хватает, а вот на всякие глупости…
Маша его не слышала Она чувствовала, что у нее дрожат руки, ноги, губы, но глаза оставались сухими. Потом лицо свело судорогой и она с трудом выдавила:
— Когда?
— Две недели назад. У тебя, оказывается, была высоченная температура. Бедняжка. Это наш засранец во всем виноват. На кого он похож?
— Какое это имеет значение? — прошептала Маша и подумала вдруг, что, если бы она не попала в больницу, с Устиньей, вполне вероятно, ничего бы не случилось. Нет, она не могла броситься под машину — просто последнее время она очень устала, изнервничалась и была рассеяна. «Странно, что я могу рассуждать об этом так спокойно, — пронеслось в Машиной голове. — Или до меня еще не дошло, что ее больше нет?..»
— Ну вот, ты все как надо пережила. Мужественная ты у меня девочка. И очень красивая. Я по тебе скучал на этих чертовых сборах. Жалко, что нам с тобой нельзя…
— Дима, прошу тебя, уйди, — вдруг сказала Маша. — Я хочу остаться одна. Уходи. Ладно?
— Ладно. — Дима почему-то расстроился, хотя не собирался долго засиживаться у Маши — он изголодался по утонченным ласкам московских женщин, хоть и ценил провинциалок за их чуть ли не благоговейную любовь к чувакам из столицы. Ему даже расхотелось ехать к Вике: подумаешь, нашла чем удивить — минет. Он еще в школе это дело попробовал. Дима встал, взял Машу за руку, но она ее отдернула. — До свидания. Если хочешь, приду завтра. Или позвоню.
Выходя, он громко хлопнул дверью, злясь на себя за то, что не поедет сегодня к Вике, а напьется по-черному дома. Почему — он сам не знал.
Вскоре после смерти Устиньи Таисия Никитична продала в Астрахани дом и решила доживать век с сыном. Она не догадывалась, какую цену заплатил Николай Петрович за столь удачливую карьеру и барскую московскую жизнь, ибо они не виделись с тех самых пор, как Таисия Никитична гостила у сына в N. Николай Петрович изредка звонил ей в Астрахань, на праздники присылал открытки, иногда (очень редко) небольшие суммы денег. Мать никогда ничего не просила. По телефону всегда говорила: «Жива-здорова, чего и вам всем желаю». И передавала приветы обеим Машам.
Это была сухонькая, фигурой похожая на девочку-подростка старушка с белыми «шестимесячными» кудряшками и полным ртом собственных крепких зубов. Она вдевала без очков нитку в ушко иголки, ходила широким быстрым шагом и курила сигареты «Дымок». Московская квартира Соломиных показалась ей неуютной и слишком большой. Жене она в первый день сделала замечание по поводу того, что та не помыла после туалета руки, чем нажила в ее лице тайного врага.
На следующий день Таисия Никитична навестила Машу и, как она выразилась, «моего правнука», развеселилась, как девочка, участвуя в его купании, а когда они остались с глазу на глаз с Машей, достала из своего довоенной модели ридикюля квадратную кожаную коробочку и, протянув ее Маше, сказала:
— Тебе за то, что родила такого богатыря. Эта брошка досталась мне от моей бабушки. Я надела ее всего один раз — когда Коля диплом защитил и мы назвали к себе друзей.
В коробочке лежала камея в золотой оправе — трогательно юный профиль девушки с пучком кудряшек на затылке. Маша ахнула от неожиданности и поцеловала Таисию Никитичну в морщинистую щеку. И вдруг разрыдалась, прижавшись к ее впалой груди.
— Ну, ну, ты лучше расскажи, что у вас тут стряслось, — говорила Таисия Никитична, гладя Машу по голове. — А плакать нельзя: молоко станет горьким, а Ванька наш капризным. Ты его как-то по-чудному называешь. Как, а?
— Яном. — Маша улыбнулась сквозь слезы. — Так зовут его родного дядю, моего старшего брата.
— Постой, постой, что-то я ничего не пойму — какого брата?
Таисия Никитична полезла было в карман своей кофты за пачкой «Дымка», но, вспомнив, что в доме младенец, встала, налила из-под крана холодной воды и выпила залпом полный стакан.
— Да ты ведь ничего не знаешь…
— Откуда же мне чего знать, если родной сын доверяет мне еще меньше, чем Хрущев американскому президенту? Это что, Колькин сын, что ли? Так я и знала. Небось, от той ненормальной, что в войну у Буряка жила. Где ж он теперь?
— Нет, это не он. Тот, о ком ты говоришь, живет сейчас в Плавнях. Там, где когда-то жили мы. Его зовут Толя, — рассказывала Маша без всякого выражения. — А Ян — сын Устиньи. Бабушка, ты помнишь Устинью?..
Они засиделись на кухне до прихода Димы. Таисия Никитична выходила из квартиры Павловских с пылающими щеками, очутившись на улице, села на первую попавшуюся скамейку и закурила, хотя обычно на улице курить стыдилась. У нее дрожали руки, и она тихонько шептала: «Господи… Господи…» Она полностью пришла в себя, пока добралась до дома, и как ни в чем не бывало кормила Николая Петровича ужином и поила чаем, терпеливо выслушивая его длинный непонятный рассказ о каких-то долгах, поставках, срывах и прочем, составлявшем его хлопотную министерскую работу. Зато когда Николай Петрович на нее не смотрел, бросала на него любопытные и даже как будто одобрительные взгляды.