Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я тоже — перестаю дышать, замираю, зависаю между реальностями. И если бы не нежная девочка, которая тянется тоненькими пальчиками к лицу, смотрит взволнованно, шепчет ласковости — сдох бы от асфиксии. А так — делаю вздох, втягиваю густой дым, кашляю и выдаю:
— Пиздец! — это самое цензурное, что решаюсь вообще озвучить. Остальное — отборная четырёхэтажная матерщина. Такая вот реакция на услышанное. — То есть, ты решилась по сути угробить двоих человек… ради…
— Да ради вас я старалась! — со слезами восклицает она. — Где бы вы со своим папашей были, если бы не я! А так — ты в первой двадцатке списка Форбс!
— На хрен мне бы сдался твой Форбс! — отстраняю Нику, вскакиваю, подлетаю к матери и хватаю её за плечи. — Ты хоть понимаешь, что этим… убила отца! Ты убила его! Разве ты не видела, как он гаснет без любимой работы? Страдает без лучшего друга?! Ради нас? Да вспомни, кто был в нашем доме и за нашим столом? Деляги, рвачи, нувориши всех мастей. Те, кто в перестройку ловко выбились из грязи да в князи. Вспомни, как они смотрели на отца? С презрением! Как на какой-то отброс общества, на ненормального. А он вынужден был им всем улыбаться и пожимать руки… Он! Гениальный генетик! Который был в шаге от Нобелевской премии!
— Да что ты понимаешь! — взвивается мать. — Я любила его! Любила!
Она закрывает глаза руками и начинает рыдать: безудержно, ранено, так по-женски. Я ни разу за тридцать лет своей жизни не видел маму плачущей.
И меня ломает — острой, пронзительной, выворачивающей жалостью и почти неконтролируемой яростью. Полыхаю. Не знаю, как удерживаю себя в руках…
Любила — это слово, как пощёчина. Ударило наотмашь. Разве так любят? Убивая? Перекраивая чужую жизнь?
Оглядываюсь на своих друзей… Встречаю строгий взгляд Глеба и вдруг, словно холодной водой окатили, понимаю: любят… И убивают, чтобы спасти. Потому что отчаяние — плохой советчик. И осудить женщину, которая, по сути, оставалась одна с маленьким ребёнком на руках… ну, наверное, нужно быть на её месте. Она и впрямь тогда могла полагать, что так будет лучше для всех…
Не знаю, до чего бы додумался, если бы не писк сообщения. Ника хватается за телефон, что-то спешно просматривает. По мере чтения на её личике — как осколки в калейдоскопе — мелькают самые разные эмоции. Наконец, она вскидывает на меня глаза. Её — огромные, ярко-зелёные, влажные — полны особенного света. Так смотрит мадонна. Богиня. Так, что жизненно необходимым становится преклонить колени. Но — по доброй воле, а не потому, что так захотел какой-то «цветок»…
Она встаёт, не прерывая зрительного контакта, идёт ко мне. Берёт за руку. Второй ладошкой осторожно касается матери…
— Валентина Игнатьевна, — говорит она, и голосок дрожит от переполняющих чувств, — Аристарх, любимый… — меня начинает просто трясти от нежности, задыхаюсь, захлёбываюсь ею. Любит! Ника меня любит! На какой-то миг глохну от слишком шалого счастья, даже не слышу сперва, то говорит дальше… — оставим конфликты. Все совершают ошибки. Пусть прошлое будет в прошлом. Теперь… Теперь всё по-другому, заново. Потому что… — и мать понимает раньше меня, что Ника хочет сказать, почему теряется и подбирает слова, вижу, как осторожно она сжимает узкую ладошку моей жены… — В общем, когда меня обследовали — у меня брали кровь. И… — волнуется, переживает, подбирает слова, — … пришли анализы… Я… я… чёрт…
Муки Ники прерывает мама, которая… порывисто обнимает мою малышку…
Что? Мне не мерещится?
Мать гладит её по волосам, воркует:
— Ну, всё-всё, девочка… Умница моя… Спасибо тебе! — целует в щёку. — А то думала — не доживу, с этим-то донжуанистым оболтусом! — грозный взгляд на охреневшего меня.
Кто-нибудь объяснит, что вообще происходит? Почему Ника плачет? Что в анализах? Я сейчас чокнусь.
Почему Драгин с Темниковым смотрят на меня так, что готовы прыснуть со смеху. А Злотских барабанит пальцами по поручню кресла…
— Мама… — бормочу, не понимая ничего и, инстинктивно, как в детстве, ища её поддержки…
Но у мамы — моей железной, жёсткой мамы — сейчас у самой глаза на мокром месте.
— Что мамкаешь, как сосунок! — рявкает между тем грозно. — Славка с Ванькой сейчас, поди, пляшут там… Ну куда там попадают генетики?
— Почему? — по-прежнему не въезжаю я.
— Да потому что, гады, всё-таки добились своего! Породнились! Теперь по-настоящему… — и строгий взгляд на меня: — Хватай Нику, кружи, благодари, идиот! У вас будет…
Я охреневаю окончательно, потому что доходит. Мозг коротит от переизбытка эмоциональной инфы, давление шкалит, и я позорно хлопаюсь в обморок… С идиотской улыбкой до ушей…
Эпилог
У входа в палату я нервничаю.
Хотя уже сто раз прокрутила в голове предстоящий разговор. Но то ведь в голове… Мы лишь можем предположить. А куда кривая общения выведет — ни один специалист по коммуникациям не предскажет.
Вот и я не могу. В горле сохнет, пульс стучит в висках. Но хорошо одно — я больше не чувствую себя предательницей. Всё устаканилось и стало на свои местам.
Вздыхаю ещё раз, толкаю дверь и вхожу.
— Привет, — выпаливаю, чтобы не дать повиснуть напряжённой паузе.
— Привет, — хрипло отзывается он.
Меня пытливо рассматривают, но в голубых глазах нет злости. Там пляшут искорки веселья и радости.
— Ну, иди сюда, — он раскрывает объятия.
Кидаюсь к нему, обнимаю, всхлипываю.
— Вот дурёха! — ласково журит он. — Чего ревёшь-то?