Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У других займи, – огрызнулся я.
– Брал уж, да теперь и с этим трудненько. Кто мог – дал, а ныне взять особливо и не у кого.
Ну ничего себе! Выходит, он помимо разбазаренной казны еще и в долги влез. Во дает!
– И очень хорошо, что не у кого, радоваться надо, – вспомнились мне российские банкиры. – Берешь одну деньгу, а через год придется отдавать две. Взял лычко, а отдай ремешок. Оно тебе надо? – И я напомнил: – О том мы тоже говорили с тобой в Путивле, да, получается, все без толку. Кстати, сколько ты уже задолжал?
– Да что я, считать такое стану?! – возмутился он. – Государю енто в зазор. К тому ж ежели бы один-два, а то я с ними и со счету сбился.
Я вытаращил на него глаза. Не знал бы, в каких условиях он вырос, подумал бы, что стоящий передо мной с детства привык к роскоши. Хотя говорят, что его батюшка Федор Никитич Романов в молодости тоже был первым на Москве щеголем, так что есть в кого.
– Ну-ну, – кивнул я. – И ты хочешь, чтобы я после всего сказанного тобою поверил, что ты вернешь Федору деньги в срок, то есть ровно через месяц?
– А ты дай взаймы, да назад не проси! – простодушно улыбнулся он.
– Ну да, – кивнул я. – Дал денежку Мине и не держи ее в помине!
– Ладно, – отмахнулся он. – Опосля о том договорим, в Костроме. А ты, как я погляжу, так свово государя любишь, что для него последний кусок хлеба сам съесть готов.
– А в Кострому-то зачем? – опешил я. – Ты ж вроде бы уже добился моего согласия, а все остальное, как я и говорил, мы с Густавом решим сами. Грамотку для шведского короля можно и здесь, в Ярославле, составить. Или ты надеешься, что все-таки получишь серебро от Федора? Так это зря. Голой овцы не стригут. Нет у него ничего.
– А Ксения? – напомнил он. – Густав сказывал, непременно ныне сватовство учинить. Дескать, память о том душу будет ему греть в Эстляндии.
«А сберкнижка ему душу греть не будет, когда он с ней под шведские пули полезет?» – хотел было съязвить я, но вовремя спохватился, а потом до меня дошел смысл сказанного, и я вообще лишился дара речи, плюхнулся на стул и оторопело уставился на Дмитрия.
Как же у меня выскочило из головы, что мне удалось решить только вопрос с поездкой к Аббасу и в Индию, а вот с царевной…
И что теперь делать?
Оказанным ему в Костроме приемом Дмитрий остался чрезвычайно доволен. При его-то тщеславии и падкости на почести, которых в Москве, привыкшей к нему, он уже не получал, восторженное внимание костромичей немало ему льстило.
Еще бы. Стоило государю появиться на торжище или в любом другом месте – словом, за пределами терема, как немедленно собиралась толпа зевак. Разумеется, при этом все они дружно горланили «Славься!» и всякое прочее, метали в воздух шапки и жадно таращились, стараясь запечатлеть в своей памяти каждое мгновение из увиденного.
Оно и понятно. Народ провинциальный, тех, кто бывал в Москве, раз, два, и обчелся, с десяток-другой купцов, вот, пожалуй, и все, а остальным навряд ли еще представится случай лицезреть его царское величество. Только сейчас, этой осенью, простой селянин из какой-нибудь деревушки имел на это шанс, и стоило разлететься слухам о приезде царя-батюшки, как в Кострому валом повалило население близлежащих сел, деревень и починков.
Оставалось в очередной раз подивиться молниеносной скорости их распространения – словно по телефону народ обзвонили, поскольку ближе к вечеру второго дня народу в городе прибавилось чуть ли не вдвое, а крестьянскими телегами и возами было забито не только торжище и улицы, примыкающие к нему, но и все дороги, ведущие к Костроме.
Проехать на рынок нечего было и думать, поэтому крестьяне метали жребий и проигравшего оставляли караулить возы, а сами топали поближе к годуновским хоромам, где разместился Дмитрий, и стоило ему выехать, как толпа тут же начинала истошно и радостно вопить здравицы, славя свое красное солнышко. А тот, гордо восседая на белоснежном жеребце, сам весь светился, словно заря-заряница, щедро, без счета раздавая всем не только улыбки, но и периодически разбрасывая по сторонам звонкое серебрецо.
– Мастер ты чужой деньгой кидаться, – не утерпев, заметил я ему, подозревая, откуда именно вдруг у него взялось столько лишней наличности.
– И без того все по твоему слову сотворил, – огрызнулся он, намекая, что количество посылаемых в Самбор подарков изрядно уменьшилось.
Действительно, безмерно довольный тем, что я согласился принять участие в авантюре с Эстлядией, он всячески выказывал мне свое уважение и старался соглашаться со всеми моими предложениями, в том числе и по финансовым вопросам.
Касаемо подарков и денег для Мнишек, мне не сразу удалось уговорить его поумерить свою щедрость. Поначалу он всячески упирался, ссылаясь при этом на великолепные пиры, которые закатывал в его честь ясновельможный пан Мнишек. Дескать, как так, тесть для него и петушиные гребешки, и бобровые хвостики, и медвежьи лапки, не говоря уж про цукры[88]. Тут тебе и сахарный двуглавый орел, и Московский Кремль с позолоченными куполами церквей, и даже… сам Дмитрий, сидящий на троне в шапке Мономаха. Негоже после такого обилия и щедрот со стороны Мнишка отделываться от него чем-то пустячным.
Однако я был упрям – очень уж жалко той красоты, виденной мной в Казенной палате. К тому же если дело так пойдет и дальше, то он непременно наложит лапу и на те доходы, которые пока должны поступать в карманы Годунова. Долго, что ли, поменять указ, переписав его заново? Именно потому я, вовремя вспомнив все те сведения, которые собрал и привез мне летом Емеля, начал выкладывать Дмитрию иные факты о его будущем тесте – пусть не больно-то восхищается ясновельможным паном Ёжи, или Юрием, как его называл сам государь.
Тот поначалу не поверил мне, когда я поведал, что его тесть вылез в коронные кравчие и управляющие королевским замком исключительно за счет своего сводничества – поставлял Сигизмунду девок для разврата. Более того, пользуясь своей близостью к королю, братья Мнишки – Юрий и Николай – вывезли из королевского замка Книшин сразу после кончины своего покровителя столько добра, не побрезговав даже нарядной одеждой, что для покойника не отыскалось ничего приличного – пришлось обрядить в заплатанное.
Схватившись за саблю, государь завопил, что это все наглый поклеп недоброжелателей пана Мнишка и стыдно князю и потомку королей повторять чьи-то наветы, к тому же столь неправдоподобные, что ни один порядочный человек никогда в них не поверит даже на миг. И вообще, не может человек, чье родословное древо тянется аж от Карла Великого и императора Оттона, вдобавок окончивший университет, быть заурядным татем.
Пришлось угомонить буяна пояснением, что эти неправдоподобные, на взгляд государя, наветы обсуждались не келейно, где-то между недоброжелателями, а во всеуслышание, на избирательном сейме, причем обвинение было выдвинуто не кем-нибудь, а родной сестрой короля[89], по поручению которой шляхтич Оржельский высказал все это прямо с трибуны. Добавил и то, что те, кто защищал Мнишков, не нашли ничего лучше, как заикнуться в качестве оправдания братьев, что, мол, обирали не одни они – кроме них поживились и другие.