Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дождь лил и лил. Они сидели молча. И вдруг лейтенант сказал:
— Вынь руку из кармана.
— Я ищу карты. Это поможет нам провести время.
— Я в карты не играю, — отрезал лейтенант.
— Нет, нет. Не играть. Просто мне хочется показать вам два-три фокуса.
— Показывай. Раз хочется.
Мистер Лер подарил ему свою старую колоду. Священник сказал:
— Вот видите — три карты. Туз, король и валет. Теперь, — он разложил их на полу веером, — угадайте, какая из них туз.
— Вот эта, конечно, — ворчливо, не выказывая никакого интереса, ответил лейтенант.
— Ошибаетесь, — сказал священник, открыв карту. — Это валет.
Лейтенант презрительно проговорил:
— Шулерские фокусы или детские.
— А вот еще один, — сказал священник. — Называется «Улетай, валет». Я делю карты на три кучки — вот так. Беру валета червей и кладу его в среднюю кучку — вот так. Теперь я стучу по всем трем. — Он просветлел лицом: давно у него не было карт в руках. Он забыл и грозу, и мертвеца, и упрямое, враждебное лицо человека, сидевшего напротив. — Говорю: «Улетай, валет!» — Он снял половину левой кучки и показал валета. — И вот вам, пожалуйста.
— В колоде два валета, только и всего.
— А вы проверьте.
Лейтенант нехотя наклонился и проверил среднюю кучку. Он сказал:
— Индейцам ты, наверно, говоришь, что это чудо Господне.
— Зачем же? — Священник усмехнулся. — Индеец меня и научил этому фокусу. Он был самый богатый человек в поселке. И неудивительно — такой ловкач. Нет, я показывал эти фокусы на всех приходских увеселениях, которые мы устраивали для членов церковных обществ.
По лицу лейтенанта пробежала гримаса физического отвращения. Он сказал:
— Помню я эти общества.
— С детских лет?
— У меня хватило ума понять…
— Что?
— …все ваши надувательства. — Он вышел из себя и схватился за револьвер, будто решив, что лучше уничтожить эту гадину сейчас, не сходя с места, навсегда. — Какое ханжество, какое притворство! Продай все и раздай бедным — этому вы учили? Но сеньора такая-то, жена аптекаря, говорит, что вот та семья не заслуживает помощи, а сеньор такой-то сякой-то или еще какой-нибудь говорит, что, если они голодают, поделом им, социалистам, а священник — ты — примечает, кто исполнил свой долг на пасху и внес пасхальные пожертвования. — Его голос перешел в крик; в хижину заглянул испуганный полицейский и тут же исчез в потоках дождя. — Церковь бедная, священник бедный, значит, продай все и отдай Церкви.
Священник сказал:
— Как вы правы! — И тут же добавил: — Правы и, конечно, неправы.
— Как же так? — яростно спросил лейтенант. — Я прав? Ты даже не потрудишься защитить свою…
— Когда вы дали мне денег в тюрьме, я сразу почувствовал: вы хороший человек.
Лейтенант сказал:
— Я слушаю твои разглагольствования только потому, что тебе не на что надеяться. Не на что тебе надеяться. Что бы ты ни говорил, это ничему не поможет.
— Да.
Он не хотел раздражать полицейского офицера, но за последние восемь лет ему почти ни с кем не приходилось говорить, кроме крестьян да индейцев. И что-то в его тоне приводило лейтенанта в ярость. Он сказал:
— Ты опасен. Вот почему мы таких уничтожаем. Лично против тебя я ничего не имею.
— Конечно нет. Вы против Бога. Таких, как я, вы каждый день сажаете в тюрьму… а потом даете им деньги.
— Нет, с вымыслами я не воюю.
— А со мной разве стоит воевать? Вы сами сказали — лгун, пьяница. Вот тот человек больше заслужил вашу пулю.
— Дело не в тебе, а в твоих идеях. — Лейтенант слегка вспотел в душном, парном воздухе. Он сказал: — Вы народ хитрый. Вспомни лучше, что ты сделал в Мексике для нас? Запретил ли хоть раз помещику избивать пеонов? Да, знаю, знаю, в исповедальне, может, и увещевал его, но твой долг тотчас же забыть об этом. Выходишь из церкви и садишься с ним за обеденный стол, и твой долг обязывает тебя не знать, что он убил крестьянина. И с этим покончено. Он оставил свои грехи в исповедальне.
— Продолжайте, продолжайте, — сказал священник. Он сидел на ящике, сложив руки на коленях и опустив голову; как он ни старался, ему трудно было сосредоточиться на том, что говорил лейтенант. Он думал: до столицы сорок восемь часов. Сегодня воскресенье. В среду я, может, буду уже мертв. Он чувствовал себя предателем, потому что страшился боли от пуль больше того, что ждет его дальше.
— У нас тоже есть идеи, — говорил лейтенант. — Довольно платить за молитвы, довольно давать деньги на строительство зданий, где возносят молитвы. Вместо этого мы обеспечим людей пропитанием, научим их читать, дадим им книги. Мы позаботимся о том, чтобы они не страдали.
— А если они хотят страдать?
— Человек, может, захочет изнасиловать женщину. Что ж, пусть насилует, раз ему хочется? Страдать нельзя.
— А вы страдаете непрестанно, — отметил священник, глядя на угрюмое индейское лицо за огоньком свечи. Он сказал: — Мысль, конечно, прекрасная. Хефе тоже так считает?
— Дурные люди есть и среди нас.
— А что будет потом? Потом, когда все насытятся и будут читать правильные книги — те, что вы разрешите им читать?
— Ничего. Смерть — непреложный факт. Мы не пытаемся изменить факты.
— У нас с вами много общего, — сказал священник, машинально раскладывая карты. — Мы тоже верим фактам и не пытаемся изменить их. А они таковы: все в мире несчастливы, независимо от того, богат человек или беден, разве только он святой, а святых не так уж много. Стоит ли бояться ничтожной боли? У вас и у меня есть одно общее убеждение — через сто лет нас не будет в живых. — Он хотел стасовать, но согнул карты — руки его не слушались.
— А ты все-таки побаиваешься ничтожной боли, — ядовито сказал лейтенант, глядя на его пальцы.
— Но ведь я не святой, — сказал священник. — И даже храбростью не отличаюсь. — Он тревожно поднял голову: тучи уходили, свечка была уже не нужна. Скоро небо совсем расчистится и можно будет начинать долгий путь назад. Ему хотелось говорить и говорить, чтобы хоть на несколько минут оттянуть отъезд. Он сказал: — Есть между нами еще одно различие. Стремиться к вашей цели должны только хорошие люди. В вашей партии они будут не всегда. Вот и вернутся голодная жизнь, побои и корыстолюбие. А то, что я трус и прочее, — это не так уж важно. Все равно я могу причащать и