Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Замочив посуду в раковине, она решила, что самое время заварить себе чашечку чаю и выпить ее, закинув ноги повыше в людской – маленькой, но с отличным угольным камином, где они с Фрэнком съедали второй завтрак, пили чай, а иногда и ужинали.
Дом уже выстывал, только эта комната по-прежнему была уютным местечком. Она поставила чайник на стол, чтобы чай настоялся как следует, и сбросила туфли – Фрэнк так отполировал их, хоть глядись, как в зеркало. Он хоть и не особо рукастый, а обувку чистить умеет. В этой комнате она держала свои шлепанцы – разношенные как раз по ноге, и теперь, когда они поженились, носила их при Фрэнке.
Брак, рассуждала она мысленно, оказался в точности таким, как она и думала. В чем-то стало полегче, в чем-то труднее. С одной стороны, больше ей незачем тревожиться – о том, какие у Фрэнка намерения или что с ней станет, когда она состарится и уже не сможет работать; с другой стороны, тяжко бывало везде успевать, следить за тем, что творится в мире и что думает об этом Фрэнк. Она-то надеялась – вот кончится война, и это станет ни к чему, но нет, не тут-то было. Теперь он заладил про Лигу Наций, национализацию и какого-то Криппса[6] (да еще шутил – мол, кто-то из ее родни), который ездил в Индию, говорить с тамошним правительством насчет этой самой Индии (на кой они вообще ему сдались, думала она), и как возмутительно, что женщин берут в дипломаты, и поди пойми, о чем это он. Да вдобавок каждый вечер стыдоба, как ложишься в постель. Ну не привыкла она оголяться прилюдно, да еще при мужчине, правда, заметила, что ему тоже вроде как совестно. Вот они и додумались стоять спиной друг к другу, пока раздевались, а она еще и подзуживала его – только в такие минуты и старалась, а так нет, – болтать про большой мир, сколько ему вздумается. Вчера ночью опять разошелся насчет Гитлера и Геринга, и что они, дескать, про «окончательное решение»[7] знать не знали. Ну, про этих-то она слыхала – а как иначе, за столько лет всем уши прожужжали, – и он все растолковал ей. Каких только мерзостей там не делали, когда убивали евреев. Они-то называли это по-другому, но ее не проведешь, убийство и есть убийство. Едва они, благополучно переодевшись, – он в пижаму, она в ночнушку, – укладывались в постель и гасили свет, все сразу налаживалось. И обнимались они, и миловались, а иногда – не так часто, как ей хотелось бы, – и не только. И тут опять по-простому ничего не выходило, совсем наоборот. Уж так он изводился, так бестолково и наспех тыкался в нее – воровато, как мальчишка, который норовит стянуть тарталетку с джемом, однажды подумалось ей, – но она была уже научена опытом: стоило ей подбодрить его хоть намеком, как он прямо коченел. Вот и приходилось ей лежать, прикидываясь, будто не то чтобы ничего не происходит, но она-то уж тут точно ни при чем, пока он, осмелев от ее притворного безразличия, управлялся с ней. И когда у него получалось, так бы и приласкала его по-матерински, но она знала, что лучше и не пробовать. Приспичило ему быть хозяином, как мужчины, что они видели в кино, – и ладно, пусть себе, ей не жалко. Она-то действительно была к нему привязана, а потому терпела скуку и досаду, когда ему припадала охота всласть потрепаться о том, что он мужчина что надо. Самой ей больше нравилось обсуждать других – что учудили, да почему, да к худу это или к добру. Славными выходили этакие разговоры у них с Айлин, вот она и скучала по ней.
Она налила себе чаю, положила ступни на соседний стул, тот, что для Фрэнка, – и ощутила, как ломота в ногах медленно отступает, как всегда бывало, если ей удавалось дать себе передышку.
Когда она проснулась, было уже темно, огонь почти погас. А она даже вторую чашку не выпила, только заварку попусту потратила. Тяжело поднявшись на ноги, она вылила остатки из чайника в горшок с аспидистрой, подарком Фрэнка. В доме было тихо. Ни шума воды в ванной, ни детских голосов, не слышно, как старшая хозяйка играет на рояле или хозяин слушает радио. Ничего. Она задернула шторы и сызнова растопила печку. Остатки пирога с крольчатиной она приберегла им с Фрэнком на завтрашний вечер, а сама поужинала славным яйцом-пашот на тосте. Хорошо бы и ванну принять, только что-то не тянет теперь, когда она одна в доме. «Будто расчет взяла и живу себе одна, – подумала она, – осталась одинокой и каждый вечер такой, как этот». Прилив острого страха, вызванного одной мыслью об этом, сразу же сменился теплой волной облегчения: завтра приедет Фрэнк, с его тощими кривыми ногами, костлявыми руками, будет нервно поглядывать на ее бюст и уверять, что голова у нее варит, хоть она и женщина.
– Я знаю, уже очень поздно, Арчи, не знаю только, что мне делать! Я будто с ума схожу. Я…
– Где Эдвард?
– О нем и речь! Он бросил меня! Ушел! Вот так! Без каких-либо предупреждений, просто сказал, что уходит от меня и хочет… хочет… – Тут она осеклась, и стали слышны только ее отчаянные и безуспешные старания не всхлипывать. Он взглянул на часы: третий час ночи.
– И вы хотите, чтобы я заехал. – Это был даже не вопрос: он знал, что этого она и хочет.
В наконец пойманном такси он задумался, почему она вызвала именно его. Почему не свою сестру? Гадать бессмысленно. Она просто заразилась от остальных Казалетов привычкой обращаться к нему за сочувствием и советами, которых люди ищут, желая, чтобы их поддержали независимо от их решений. «Арчи-архинаблюдатель, – подумал он и чуть не сгорел от стыда за себя. – Бедная Вилли!» По ее голосу было ясно, что она, помимо всего прочего, в страшном шоке. Слухи просачивались давно: Руп упоминал, но только как о том, на что Эдварду не хватит духу, вернее, бездушия, когда дойдет до дела, вдобавок он заметил, что Хью редко обращается к брату, встречаясь с ним en famille. У нее, скорее всего, возникали подозрения, что у них не все ладно. Но признаться ей в день вечеринки в честь Тедди и Бернардин – по его мнению, это слишком. На самой вечеринке он побывал, но ушел довольно рано, так как заподозрил, что у него начинается простуда или что-то вроде, а в гостиную нового дома Вилли набилось столько народу, что ему пришлось стоять, и это пошло не на пользу его ноге. Почти вся семья собралась поприветствовать молодую жену Тедди, которая оказалась определенно эффектной особой. Она явилась при полном параде, в длинном вечернем платье – облегающем, из белого крепа, с высоким разрезом на юбке, – золотых сандалиях и чем-то вроде половинки золотого крекера в старательно зачесанных на макушку волосах. Пока его представляли ей и она говорила, как чудесно все здесь к ней относятся, он заметил, что она на десять с лишним лет старше Тедди, который стоял рядом, сияя от гордости. Накрашена она была так сильно, словно ее гримировали для сцены, и в окружении толстого слоя макияжа почти круглые, светло-серые глаза поблескивали, оценивая его на предмет секса – в этом взгляде чувствовался опыт, который показался ему следствием обширной практики. На ней болтались длинные серьги, толстое золотое ожерелье и два браслета с подвесками, ногти были длинными и покрытыми ярко-красным лаком. В буйном оживлении она сопровождала хохотом чуть ли не каждое собственное слово. Он решил, что заметил все это, потому что она не понравилась ему, а позднее тем же вечером выяснил, что и Руп почти того же мнения.