Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна уверяет меня, что Алан красив, и часто добавляет — не только для точности, — что он выглядит лучше, чем я, каким она меня когда-то знала. Я согласен, что он не лишен привлекательности и выглядит лучше, чем я когда-либо. Но когда я смотрю на него, когда сравниваю его с собой — хотя стараюсь делать это как можно реже, — я вижу в основном то, что мне не нравится в себе.
Как и у меня, у него почти нет волос на теле. В моем отрочестве это было причиной многих проблем: я сменил много прозвищ, пока не стал Фасолиной, и эта кличка прижилась. Проведя рядом с нами несколько месяцев, Алан стал менее щепетильным, и я несколько раз видел его в его трусах-«боксерах». Как и у меня, у него нет волос на груди и животе, за исключением тонкой вертикальной линии на груди — она всегда казалась мне похожей на шрам — и уродливых жестких курчавых волосков, похожих на лобковые, вокруг сосков и необъяснимым образом появившегося пупка. Как и у меня, на ногах у него есть лишь маленькие смешные пучки над коленями. Когда я впервые увидел его в Оттаве, у него слегка загорели лицо и руки (судя по всему, прежде чем очутиться за пределами Отчужденных земель, он проводил много времени на воздухе), а когда мы приехали в Виннипег, а также зимой, его кожа (везде, кроме лица) стала белой и восковой, какой она во все сезоны бывает у меня. Его пальцы, как и мои, были короткими, толстыми, с маленькими ногтями, а большие невелики. Мои руки и руки Алана не так страшны, как у Высокого, но далеки от стандартов красоты. Два пальца моей правой, метательной руки, искривлены из-за травмы, полученной во время бейсбольных состязаний, когда я ловил мяч. У Алана все пальцы прямые. Мои ступни, плоские, с растрескавшимися подошвами — мне это кажется оскорбительным, — сейчас двенадцатого размера и даже больше, хотя, когда я был в его возрасте, я тоже носил десятый. За исключением больших, пальцы моих ног — из-за неподходящей обуви? — изогнуты, мизинцы едва видны, ногти похожи на рог. У Алана пальцы ног аккуратные.
У нас карие глаза, носы длинные и тонкие. Его волосы темнее и гуще, чем мои, более волнистые, но я помню, что мои волосы когда-то были точно такими. Его зубы белее моих, потемневших, как и весь я. У меня слегка неправильный прикус; у него все в порядке. Как и я, он опускает взгляд, когда улыбается, хотя делает это неохотно и не часто. Я часто спрашивал себя, почему. Это жест застенчивости? Покорности? Страха? В любом случае это привычное и машинальное движение, которое я не могу контролировать, а наблюдения за Аланом напоминают мне о том, что я слишком большую часть жизни провел, отводя взгляд или отворачиваясь.
Очень редко доводится услышать со стороны собственный голос, как его слышат другие, но Анна подтверждает, что голос Алана имеет тот же самый тембр. Думаю, его можно назвать гортанно-хрипловатым, что звучит не так уж неприятно. Смеется он еще реже, чем улыбается, и его смех обычно короткий и носовой. Я тоже так смеюсь, и тоже нечасто. Когда он растерян, что в то время бывало нередко, он указательным пальцем почесывает голову сбоку, как шимпанзе, когда подражает задумавшемуся человеку. То, что я делаю то же самое, как заметила Анна, заставляет меня ежиться от отвращения. Он постоянно подражает мне, хотя и без всякой задней мысли. В первые месяцы нашей совместной жизни мне казалось, что меня непрерывно передразнивают, и это было очень тяжело.
В этом смысле Алану повезло: он не видел себя во мне.
Я обрезан. Алан, насколько я знаю из дневниковых свидетельств Анны, нет. Я не жестикулирую, когда разговариваю. Думаю, я этому научился, привил себе кое-какие хорошие манеры. Может быть, поэтому и Алан не жестикулирует, когда говорит. Не знаю, определено ли это генетически, но, когда я смотрю на него, на его неподвижные руки, прижатые к бокам, это кажется неестественным.
Если ему интересно то, о чем ему говорят, особенно Анна, он слушает, наклонив голову набок, как щенок. Я очень надеюсь, что не делаю так. Один раз я видел, как он плачет. Я не плачу.
Мы оставались в Оттаве, в квартире на Фриэл-стрит, три месяца, до конца ноября. Мы жили также в Виннипеге, Риджайне и Калгари. Из этих городов — конечно, если бы я мог жить там самостоятельно — мне больше нравилась Оттава, город величественный, спокойный, настоящий.
Обычный распорядок наших дней в Оттаве был таким. Утром, после завтрака, пока я выполнял разные поручения и задания — порой ненужные, только чтобы удалить меня из квартиры, — Анна несколько часов учила клона говорить и читать. Она быстро забросила книги, купленные в Монреале. Каждый вечер она читала ему «Принца и нищего», затем «Оливера Твиста», и он слушал. (Он не интересовался книгами, где главными действующими лицами являлись животные или игрушки, а также не любил сказки и явное фэнтези.) При первой возможности мы набрали полку книг, легких для чтения, иллюстрированных словарей и прочего, чем Алан, похоже, остался доволен. Но Анна быстро заметила, что лучше всего он поддавался обучению в форме рассказа, систематического и подробного. Она делала это всякий раз, когда Алан изъявлял желание слушать. Он не слишком стремился выучить язык.
Она рассказывала об окружающем мире, начав с квартиры и при помощи детского атласа перемещаясь наружу. Когда, по ее мнению, поведение Алана стало более цивилизованным и предсказуемым (понадобилось всего несколько недель обучения), а его открытая враждебность ко мне уменьшилась — он разрешил мне, например, спать в одной с ним комнате, — мы стали выводить его в общественные места. После обеда, если погода была хорошей, он и Анна шли на улицу. Сначала они не слишком удалялись от квартиры, но со временем отважились заходить подальше. Иногда с ними гулял и я, хотя в таких случаях Алан был менее предсказуем и его было труднее контролировать. Ему нравилось наблюдать за сменой караула. Он любил гулять вдоль канала, стоять на площади перед Шато-Лорье. Ему нравилось смотреть на прохожих. Нравилось разглядывать пары, группы юношей и девушек, идущих вместе, хотя его явно тревожили компании, состоящие из одних мужчин, молодых или постарше. Анна рассказывала ему о том, что он видит. Мы купили детскую энциклопедию о человеческой анатомии и физиологии. Анна называла Алану части тела, его и свои — я всячески старался не присутствовать на этих уроках, — и они обращались к тексту. Она рассказывала ему об истории, например, о второй корейской войне, которую изучала сама. Алану нравилось, когда она рассказывала о войне. Время от времени — что ему не очень нравилось — она привлекала меня, чтобы дать ему представление об арифметике, о числах, простых действиях сложения и вычитания. Ни она, ни я не говорили с ним о смерти.
Больше всего Алану нравилось — как и самой Анне, — если она рассказывала о себе, о своей жизни. (Она пыталась рассказывать ему обо мне, но это интересовало его меньше. Хотя он находил подленькое удовольствие в истории о том, как я скатился на заднице с заснеженного холма в Эймсе, когда догонял Анну и Сару.) Некоторые истории он просил повторить снова и снова. Ему очень нравилось, когда рассказ обрастал подробностями, и ни одна из деталей не упускалась, но терпеть не мог сокращений. Особенно он любил одну историю Анны и готов был слушать ее, как одержимый. Это была история про дикую яблоню. В наиболее кратком пересказе она звучала так: