Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— На празднование вечером девятого к Бранденбургским воротам поедете?
— Нет, зачем. Народу там будет — не продохнешь. Будут дешевые сосиски лопать, так, как будто их в первый раз увидели. Пиво пить. Музыка будет ужасная. Салют. Это развлечение для совсем уж безмозглых… Пусть резвятся.
…
На лестничной клетке встретил другого соседа, бывшего таксиста Юргена.
Юрген поглядел на мой блокнот и сказал: «Разговаривал с Эльзой? Пиши так — Юрген Кранц всем доволен. 9 ноября буду праздновать у Бранденбургских ворот. С женой и собакой. Политику христианских и свободных демократов — поддерживаю и одобряю…»
Потом задумался, посерьезнел и добавил горько: эта дерьмовая стена.
28 июля 2018. Жарко в Берлине. Жарко и в Москве. Вчера умер Владимир Войнович. Ему было 85 лет. Светлая память!
Умер писатель — добрый старый друг. Нет, я знаком с Войновичем не был. Но его проза — проза доброго старого друга. Так же как рассказы Довлатова. Или «Москва — Петушки». Или романы Юрия Домбровского. Читая его изданные в самиздате вещи, можно было сладко посмеяться над нашей бредовой и подлой жизнью в Совдепии. Ощутить, что ты не один тут такой. Что есть друг, понимающий все не хуже твоего… и к тому же умеющий смеяться. И смешить. И как просто и ясно написано. Без придури. Без зауми.
«Иванькиада». Смешно и грустно. Войнович хочет квартиру хорошую.
«Шапка». Мне говорят — выкуси. Я и выкусываю.
«Москва 2042». Сардонически смешно. Отец Звездоний. Сим Симыч. Свинина вегетарианская «Прогресс». Продукт вторичный… Но тут уже что-то мешает. Это не только смешно, но и противно. Этот текст хочется после прочтения из себя вытошнить. А почему? Потому что невозможно долго жевать ядовитую чернуху, пусть и хорошо поперченную и посоленную талантливым автором. Какие бы фантастические конструкты ни строил Войнович в этом романе — все они как будто слеплены из продукта вторичного. И шутки, и характеры, и звездолет, и свинина вегетарианская и щи «лебедушка», и гандзя-рыбка. И сам текст. Гениалиссимус, Москореп, прекомпиты — какие гадкие слова! Не гадкие, гадостные.
«Чонкин» для меня — несмотря на капитана Милягу, Моисея Соломоновича Сталина, Плечевого и мерина Осоавиахима — вариант «деревенской литературы». С чесноком и укропом. Я — не знаток советской деревни, но бывал… и не верю ни в такого Чонкина, ни в Нюру. Как не верю ни в Теркина, ни в Емелю Дурака, ни в Илью Муромца. Не верю… и не люблю эти лубочные представления… это литературное кликушество, терпеть не могу этих искусственных героев, матрешки и свистульки.
Вторую часть «Чонкина» читать трудно, несмотря на все удавшиеся ухищрения, третью — невозможно. Художественная неправда. Выросшая из семян художественной неправды первой части.
Невозможно читать и последнюю книгу Войновича — «Малиновый пеликан». Хотя и она хорошо сделана, и написана талантливо. Почему невозможно? Потому что не может советский бобик-попрыгун прыгнуть выше той отметки, что ему положена. Как ни изощряйся.
Советчина не может породить ничего кроме своего подобия, и мы, выходцы из этого поганого болота, не можем написать ничего, что бы ни было его производной. Даже самые талантливые из нас. Я не знаю ни одного исключения из этого правила.
Последняя книга Войновича — пережевывание старых, хорошо знакомых тем.
Надо уметь вовремя остановиться. Замолчать. Но этим искусством даже гении не владеют. Войнович не замолчал.
Жил в Германии хорошо, но, как только представилась возможность, — вернулся на родину, в СССР. Покинул свободную дорогу жизни ради того, чтобы потоптаться в родном тупике. Понежиться в лучах славы.
Я из СССР в 1990 году уехал, а он вернулся и прожил там еще почти тридцать лет. Получил в 2001 году Государственную премию. Вел себя позже безукоризненно, мужественно. Подписывал. Выступал. Осуждал. Упорно рисовал примитивные картинки маслом.
…
Главная мысль этого текста, или, точнее, главное сожаление — не о Войновиче… земля ему пухом…
Даже очень талантливый русский писатель не может преодолеть притяжение свинцовой родины — «взлететь» и стать писателем мировым. Вот что плохо. Его, как мотылька — свечка, притягивает родная жесть и он — даже не всегда это замечая — копается всю жизнь в родной песочнице. Большая жизнь проходит мимо.
До революции мировые писатели в России были, после — нет. И не появятся больше никогда.
«Мировой писатель» — не значит этакий адски сильный, великий, могучий (это все русские категории — обратные стороны комплексов поротого холопа)… мировой, это значит только, исследующий человека, жизнь и судьбу во всеоружии мировой культуры… а не только ковыряющий червивую почву своего этноса и вдохновляющийся ее миазмами.
Литература для меня — не самоцель… это было бы слишком самонадеянно. После всех звезд, после галактик… космических гигантов… пытаться зажечь еще одну, тусклую, слабую звездочку… глупо даже.
Нет, литература, этот художественный эксперимент, закрепленный в тексте — для меня — способ познания, узнавания… мира, эпохи, прошлого, меня и моих современников, человека вообще.
Форма существования, форма жизни. Что-то вроде дрожжей.
* * *
Спасибо за то, что вы прочитали «Вторжение». Но эта небольшая вещь никак не соотносится с Чонкиным и не может быть с этим огромным текстом сравнима. Разные вещи… разные подходы к слову, к действию. И поверьте мне на слово — никогда никакой зависти к Войновичу я не испытывал — мы находимся в разных нишах… и по времени, и по возрасту, и по смыслу текстов, по их направлению и по задачам, которые ставили, и по художественным приемам… и не пересекаемся, разве что на одном языке пишем. Не конкурируют друг с другом розы и мимозы. И не завидуют друг другу.
* * *
Как известно, у искусства настоящей, не постановочной фотографии есть двое родителей — нищета и война. Только там, в окопах… и в среде бездомных, обездоленных, отчаявшихся, озверевших — можно сделать по-настоящему хорошее фото. И фотограф — должен иметь мужество окунуться в ужас жизни. Иначе — его фото будут попросту скучными.
С писательством — легче, но в принципе — также. Хочешь написать что-то стоящее — переживи это. Пожертвуй своим счастьем, здоровьем, судьбой…
Иначе проза будет пластмассовой. Неживой.
Достоевский должен был посидеть и пострадать в Мертвом доме, Толстой и Лермонтов — участвовали в Кавказских войнах, Булгаков — пережил Гражданскую в Киеве. Даже Пушкина тянуло на войну… а Чехова — на Сахалин.
Русский писатель боится покидать родину — не только из-за потери живого языка, он понимает, что, расставшись с ней и ее полубезумными обитателями, — потеряет соль писательства. Станет пресным и скучноватым — как например Довлатов в Америке.