Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А корчмарь однажды будто в воду канул: вышел из палатки, молоток свой к колышку приставил, повернулся, на серую тучку перекрестился, а пока раненые солдаты и офицеры на ту случайную тучку с любопытством глазели, Аверьяна Минича и след простыл.
В Вязьме узнали о большом сражении при селе Бородино.
За Вязьмой уже герои наши были вынуждены вновь попридержать коней: уйма народа — и побитого, и только пораненного, посыпающего в отчаянии себе головы пылью, — встретилась им на пути. Поставили Александр Модестович с Черевичником палатку, из брошенного зарядного ящика соорудили некое подобие стола, засучили рукава... По всему было видно, что бой в здешнем краю отгремел дня два назад — крестьяне с солдатами разбили большой обоз. Часть раненых к последнему часу уже отдали душу Господу — от истечения ран и боли (шок), другие к тому приготовились, и только человек пятнадцать ещё имели некоторый шанс задержаться в сём безрадостном мире. Много времени было упущено, много пролито крови... Прооперированных отправили в Вязьму в полной уверенности, что во французском гарнизоне отыщется лекарь и возьмёт их под дальнейшую опеку. Остальным — кому закрыли глаза и сложили руки на груди, кому облегчили последнюю минуту словами Знахаря: «Не бойся, смерть прекрасна!..». Там сказали, здесь склонились над умирающим: «Не бойся! Она прекрасна уже потому, что несёт облегчение». И так шаг за шагом: «Не бойся!.. Не бойся!.. Она прекрасна... твоя невеста!..»
Совсем молоденький французик, курьер, испустил последний вздох на руках у Александра Модестовича. Обнаружился при нём пакет с сургучными печатями. Послание же, содержащееся в оном пакете, несомненно очень важное, было писано какой-то дьявольской грамотой, тайнописью, так как Александр Модестович, при всём своём знании языков, не сумел разобрать в нём ни слова. И не придумал ничего лучшего, как предать сей пакет огню. В кожаном пенале за поясом нашли ещё письмо, частное, на французском языке. Александр Модестович, увидя аккуратные ровные строки с красивыми завитушками заглавных букв, изумился случаю: рука, писавшая письмо, была ему уже знакома...
3-е ПИСЬМО ДЮПЛЕССИ
Отец! Дорогой друг!
Надеюсь, мои предыдущие эпистолы благополучно достигли Франции и легли к тебе на стол. Прости мне недостаточно изящный слог и небрежное исполнение: писать иногда приходится в спешке, не додумав кое-каких мыслей, на барабане, при свете костра, а то и не сходя с лошади, подложив под бумагу кирасу, привязав чернильницу к луке седла. Да, полагаю, и наша бдительная цензура приложила руку, а то и з... и напачкала в моих опусах... Благо, сегодня у меня появилась возможность передать почту в обход цензуры (малыш Филипп — курьер прыткий, быстро домчит и покажется в Шатильоне прежде, чем в Тюильри; здесь, благодаря дружеским узам, я даже в лучшем положении, нежели сам император), благо, я могу без оглядки говорить, что думаю, и тебе не придётся ломать голову над неразрешимым вопросом: почему я пишу, будто у нас всё хорошо, когда у нас всё плохо.
Вот уже более двух месяцев мы продвигаемся вглубь России, но ни России, ни продвижению «большой армии» не видно конца. Мы, конечно, верим нашему гениальному императору и пойдём за ним в огонь и в воду, однако всех нас, с кем я ни говорил, мучает сомнение: знает ли Бонапарт, чего хочет, или же он действует по наитию? Может, мы и в самом деле пойдём до Индии, в коей доселе покоятся лавры Александра Великого?.. С течением времени неприятель не становится слабее, наоборот, он подтягивает всё новые и новые силы из провинций, и дух его день ото дня всё крепче. Каждую версту, какую мы проходим, мы оплачиваем нашей кровью; в каждом захудалом городишке мы вынуждены оставлять гарнизоны — иначе нарушатся коммуникации, и мы не сможем быть уверенными, что завоёванное нами — завоёвано, и что в трудный момент нож не ударит в спину. К сожалению, Всевышний не уберёг нас от войны с Россией!.. Мы ждём генерального сражения, как избавления от гнёта, нависшего над нами, — гнёта постоянной изматывающей тревоги. А до тех пор, пока такое сражение не состоялось, мы не чувствуем себя победителями, хотя и покрываем версту за верстой в неослабевающем темпе, хотя и приближаемся неуклонно к сердцу России — Москве (представляю, какая там сейчас царит паника; двести лет Москва не видела иноземного завоевателя; наследница Византии — крепила свои рубежи, из столетия в столетие подминала под себя новые земли; говорят, что в Москве много тараканов; тоже наследие Византии? есть примета: много тараканов — к большому огню).
Наконец, мы узнаём: российский государь утвердил главнокомандующего. «Кого же?» — сгораем от нетерпения. Оказывается, весьма известное лицо — князь Кутузов, ловкий дипломат. Уж какой он дипломат, не нам судить, а вот в качестве полководца знали его при Аустерлице. Нас радует, что во главе российских войск стал человек решительный, значит, будет сражение; нас радует, что русского главнокомандующего мы уже бивали: побили один раз — побьём и другой. И на том конец кампании! И слава Богу! Чем скорее, тем лучше, ибо с дисциплиной и с пропитанием в войсках совсем худо.
20 августа,
Гжатск
Помнишь, отец, как-то в нашем соборе во время службы городской сумасшедший прокрался на кафедру органа и в течение пяти минут, пока несколько мужчин не вывели его, пользовался безраздельной властью над могучим инструментом (орган как будто стал инструментом его власти — власти на пять минут); помнишь, как он терзал мануалы и педаль, как двигал рычагами, включая и выключая регистры, и какое у него было при этом лицо — прямо-таки сатанинское; помнишь ли ту дикую музыку, ту свистопляску, какая получилась, — орган вздыхал, стонал и плакал, орган страдал, он хрипел, будто умирая. От той музыки стыла в жилах кровь. Ничего подобного — столь же жуткого и разнузданного — мне прежде слышать не приходилось. Но сегодня я уже знаю, с чем можно сравнить ту, сводящую с ума, страшную музыку, — с шумом великой битвы, в которой мы все только что участвовали. Музыка сумасшедшего оказалась пророческой музыкой, во всяком случае, для меня. Но я не внял пророчеству, ибо в те годы не способен был услышать в неблагозвучии что-нибудь иное, кроме неблагозвучия. Увы, сумасшедший предостерегал глухого. Совесть моя чиста: я стараюсь вести себя геройски, я не прячусь за спины товарищей, и рука моя — отменная рубака. Но приходят минуты, когда я очень жалею, что Наполеон Бонапарт не слышал тогда той музыки... У него, говорят, хорошая фантазия. Послушал бы шатильонского сумасшедшего, разыгралась бы фантазия, устрашила бы видениями, глядишь, и события потекли бы по иному руслу. И прекрасная Франция осталась бы Францией, и не превратилась бы в монстра, устрашающего и терзающего европейский континент (я не сомневаюсь, отец, что ты, мой добрый якобинец, согласишься с таким ходом мысли — я помню наши разговоры в сумерках; разве нынешняя Франция соответствует твоим идеалам? разве принесла она хоть одному народу освобождение от тирании? не саму ли тиранию насаждала она, от кампании к кампании провозглашая призрачные свободы и пряча за теми «свободами» хищный оскал своих правителей? и в мой отполированный клинок, как в зеркало, гляделась тирания).
Но я отвлёкся.
Сражение, которое мы тут же нарекли Московским — по той простой причине, что вековая столица россиян уже была не за горами и её, кажется, самые нетерпеливые могли лицезреть, взобравшись на ёлку повыше, — сражение, которого все так ждали, — и мы, и русские солдаты, несведущие в тактике своих военачальников, но ведающие, что такое позор (было бы прелюбопытно узнать, как сами военачальники россиян именовали до сих пор свою тактику, каким удобоваримым словечком они заменили в приказах по армии точное слово «бегство»?), сражение, какое просто обязана дать покорителю земель великая достойная уважения нация, наконец произошло.