Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Два места занимает и то недоволен, — сказал малый, сидевший между вагонами на мешке.
— Вот обыскивать пойдут — все довольны останутся.
В самих вагонах пассажиры сидели совершенно молча, не выказывая никакого нетерпения и любопытства к тому, когда тронется поезд, как будто были довольны тем, что попали в вагон, и боялись заявить о своем существовании, чтобы кто-нибудь не пришел и не выгнал их. Только изредка среди общей тишины слышалось:
— Что ты на коленки-то садишься! Тетка!..
— Прут, батюшка.
— Когда ж тронется-то? — сказала беспокойно старушка, везшая баранью ногу, завернутую в мешок.
— Еще не обыскивали.
— А строго обыскивают?
— Да ничего себе… Тут есть один комиссар, с серьгой в ухе ходит, — ежели на него нарвешься, забудешь, как мать родную зовут.
— А бабы вот как его боятся, ну просто… иная обомлеет вся и слова сказать не может.
— О, господи батюшка, — сказала молодая женщина в полушубке. У нее почему-то широко были расставлены ноги, что на нее то и дело кричали:
— Да стань ты, ради Христа, потесней! Что ты рас-корячилась-то? Одна полвагона занимаешь.
Женщина делала вид, что становится теснее, но ноги оставались опять так же широко расставлены.
— Беременна, что ли? — спросила тихо и сочувственно сидевшая около нее на уголке лавки старушка с бараньей ногой.
— Нет, ничего… — ответила уклончиво женщина и сейчас же отвернулась к окну, точно боясь продолжения разговора.
Старушка оглядела ее фигуру, потом, посмотрев на ее живот, сказала:
— О, господи, во всяком положении едут.
— Главное дело, не знаешь, что можно везти, чего нельзя.
— В том-то и дело. В одном месте одно отбирают, в другом — другое. А иной с голодухи накинется — все из рук рвет. И вот как только к вагону подходишь, так тебя лихорадка начинает трясти. Только об одном и думаешь: куда спрятать.
— Иной раз пустой едешь, а голова по привычке все работает.
— Ну, да теперь народ навострился. Намедни иду, гляжу, впереди меня баба, у нее кишки выскочили, волокутся. Я крикнул даже с испугу, а она подхватила себе кишку под юбку и пошла, как ни в чем не бывало. После узнал: спирт в велосипедной шине везла.
— А что, батюшка, баранью ногу пропустят? — спросила старушка.
— Заднюю или переднюю? — спросил солдат в рваной шапке.
— Заднюю, кормилец…
— Навряд…
— Прямо изведешься, покуда доедешь, — сказала старушка, вздохнув и осмотревшись по сторонам.
— Слава богу, хоть темнеть начинает, в темноте все, может, лучше схоронить можно.
— Они осветят…
— Господи, может, как-нибудь обойдется, не будут обыскивать.
— Хуже всего, когда вот так сидишь и гадаешь: будут или не будут?
— Идут! — крикнул кто-то.
По вагону пробежала судорога последних приготовлений и послышался бабий голос:
— Да это нога моя — что ты, очумел, что ли!..
И все затихло. Крайние от окон смотрели на платформу, где двигался колеблющийся свет фонаря, с которым шли какие-то люди к вагонам от вокзала.
— Ой, кажись, прошли…
— Матушка, царица небесная, спаси и защити, — говорила старушка с бараньей ногой.
— Эй, баба, да что ты в самом деле так растопырилась!
— А ты, батюшка, не кричи, — сказала старушка, — женщина тяжелая, а ты локтем суешь.
И, обратившись к женщине, прибавила:
— Хорошо, что хоть безо всего едешь, а я вон трясусь над своей ногой, извелась вся.
Женщина, ничего не ответив, опять отвернулась к окну.
— Да чего она нос-то все воротит? — сказала толстая женщина, сидевшая рядом со старушкой.
— Скрывает, должно. Небось налетела, сердешная, на какого-нибудь разбойника. Ведь теперь народ какой пошел, слизнул и до свидания.
Вдруг поезд неожиданно тронулся.
— Пошел, пошел!.. — закричали все с таким выражением, с каким обреченные на гибель в океане мореплаватели и уже свыкшиеся с этой мыслью кричат: земля, земля!..
— Матушка, царица небесная, услышала сироту, родимая! — говорила старушка, одной рукой держа баранью ногу, другой крестясь.
— Подожди еще радоваться-то, — сказал солдат в рваной шапке, — они по дороге обыщут. Мы как-то прошлый раз ехали, выпустили не обыскавши, а потом посередь поля остановились и пальбу подняли. Все думали, что неприятель какой напал, об вещах об своих позабыли, они тут и заявились. Особливо бабы боятся стрельбы этой. Как подготовку со стрельбой изде-лают, так у всех баб бери что хочешь; и спрятать забудут. А на другой раз мы тоже ехали, муку везли. Устроили они это подготовочку, а мы — не будь дураки — все под вагон с своими мешками. Высидели, покуда они по вагонам прошли, и опять в вагон.
— Господи, где ж тут, целую науку произойтить надо, — сказала толстая женщина.
Вдруг в дверь послышались три редких удара. Стоявший около двери старичок в большой шапке с трубкой испуганно отшатнулся.
Дверь отворилась. Вошел человек с фонарем и, подняв фонарь в уровень с лицом, стал водить им по вагону, освещая лица сидевших в темноте пассажиров.
Все, замерев, сидели, стояли неподвижно, как стоят овцы, когда в овчарню входит мясник с фонарем в одной руке и с ножом в другой. Только полные страха глаза, блестевшие в полумраке от света фонаря, все были устремлены на вошедшего.
Человек поводил фонарем по лицам и, ни слова не сказав, ушел.
— Ой, господи!.. — вырвалось у кого-то.
— Что ж он ушел-то?
— Хотят сначала умаять как следует.
— Вот это хуже нет: войдет, посмотрит, фонарем поводит, а тут вся душа в пятки ушла.
— Дяденька, пропусти меня, Христа ради, — говорила женщина, туго увязанная платком и с валенками под мышкой.
— Куда ж тебя пропустить, — по головам, что ли, пойдешь?
— Да мне в уборную, господи батюшка.
— В уборную… Там и без тебя полно, вишь — хлопцы сидят, закусывают.
— Бабы уж открыли кампанию. С фонарем показаться не успели, как их начало прихватывать.
Женщина с валенками остановилась в нерешительности.
— Подожди, молодка, до завтра, куда спешишь? — сказал голос из угла.
— Да, теперь беда с этим: как нарочно, когда нельзя, тут и прихватывает. А особливо, когда еще боишься, тут и вовсе избегаешься.
— Тут и рад бы избегаться, да некуда.
— Сядь, матушка, а я постою, — сказала старушка с бараньей ногой.
Но женщина замахала руками и отказалась почему-то.
— А может, еще так проедем, не будут обыскивать? — сказал голос откуда-то сверху.
— Кто их знает.
— Господи, везешь за триста верст пять фунтов сахару, а измучаешься, сил просто никаких нет.